Я люблю
Шрифт:
— Верно, не приняли... Большинством в один голос... — Атаманычев пытается говорить и держаться с достоинством. Чудак! Да разве с разбитой мордой сохранишь достоинство? — Твой это был голос, Шариков!
— Да, мой! Не отказываюсь. Таких субчиков, как ты, близко нельзя подпускать к Ленинскому комсомолу.
— А я бы не подпускал таких, как ты.
— Не дал бог свинье рог, — засмеялся Костя. — Пошли, ребята!
Он обнял меня и Леню, потащил по темной, безлюдной улице.
— Слыхали?! Видали?!
Я на всякий случай отмалчиваюсь, а Ленька Крамаренко неожиданно для меня
— Зря, Костя, вы не приняли парня. Хорошего комсомольца потеряли. И работник он замечательный. И отец его, бывший регент, вкалывает, дай бог всякому! Верхолаз!
— Да, верно, бывшие церковники сейчас неплохо работают. Безвыходное положение у них, вот и вкалывают. Из кожи лезут, чтобы только втереться в доверие к таким сердобольным, как ты, Леня.
Крамаренко остановился и гаркнул на Костю:
— Брехня! А вот ты... ты действительно втираешься в доверие.
— Я?.. Здрасте! Я давно проверенный.
— Кем? Чем? Посмотрим, что ты запоешь на чистке.
Рассорился ночной дозор. Сам в происшествие попал.
— На чистке партии выяснится твоя настоящая шкура, проверенный!
Костя хватает меня за руку.
— Ты слыхал, Голота? Будь свидетелем! До чистки еще несколько месяцев, а он меня уже в шкурники зачислил. Быстр клеветник на расправу. Привлеку за такие слова. Завтра же подам заявление.
— Заткнитесь, вы! — набросился я на обоих.
И сделал это совершенно искренне. Я не был целиком ни на стороне Шарикова, ни на стороне Крамаренко. И тот и другой кое в чем правы. Атаманычев подозрителен? Да! Но и Костя подкрашен в алый цвет только снаружи. Да, по правде сказать, не это меня сейчас занимало.
Молча, без прежнего звона и шума, топаем по спящим улицам. Глухо отдаются в моей душе недружные шаги патруля. Обидно! Опередил нас церковник. Не мы с Ленькой, организованные рабочие люди, комсомольцы, коммунисты, готовые броситься в огонь и кипяток, выручили из беды женщину, а одиночка, сам по себе, Атаманычев.
Глава шестая
Тихонько вставляю ключ в замок, мягким рывком отваливаю дверь.
Неслышно, как ловкие воры, проходим мы с Ленкой через темную, заставленную и заваленную прихожую и попадаем в безопасную зону. Наконец-то дома!
Ничего не услышала сварливая соседка, если даже и не спала.
Поворачиваю выключатель, и моя комнатушка делается сказочной светелкой. Второй год обитаю здесь, а все никак не привыкну к своему счастью. Всегда валялся то на каменном полу, то на печи, на нарах, в теплушке, в собачьем ящике, в вокзальном зале на тысячу персон, в карантинном бараке, а сейчас... Один! Сплю на подушке. На белой простыне. Укрываюсь настоящим одеялом, а не истлевшей, вонючей, с чужих плеч рваниной. Один! Тихо, без помех, засыпаю. Не будят меня ни чужой храп, ни пьяный мат, ни грохот двери. Никто не галдит, когда читаю, пишу, мечтаю. И на мою Ленку никто не пялится, не оскорбляет ни взглядом, ни хихиканьем. Одна соседка иногда портит нам настроение. Ничего! Поженимся — сразу успокоится.
Живу на четвертом этаже. Окно громадное, надвое распахивается. Одного стекла столько, сколько не было во всех оконцах нашей собачеевской
Полы моей светелки выскоблены добела. Стены выбелены. Кровать старенькая, узкая, но аккуратно застелена байковым новеньким одеялом. Красота!
Сто тысяч рабочих, холостых, женатых, с женами и даже с ребятишками ютятся в бараках, за ситцевыми занавесками, на деревянных топчанах, а то и вовсе в землянках, в избушках, слепленных и сколоченных из строительных отходов, а я роскошествую один.
А такой этажерки, какую я отхватил на толкучке, не найдешь и в гостинице. Пятиэтажная, лаковая, с железной осью. Во все стороны, если хочешь, крути. Все тома Толстого вместила и еще кое-что. Есть у меня настоящий индивидуальный стол. На нем рядом с книгой «Война и мир» красуется фотография Ленки, вставленная в чугунную рамку. Снималась она девчонкой, еще в ту пору, когда не знала о моем существовании. Чудно! Неужели было такое время?
Лена обнимает меня, целует, а на лице ее та самая, девчачья, как на фотографии, стыдливая улыбка. Такая она была и тогда, когда впервые мои губы прикоснулись к ее губам. Повезло! Как случилось, что из всех парней, живущих в Магнитке, она выбрала меня? В стотысячной толпе разыскали друг друга. Единственная в мире Елена! Ненаглядная! Раскрасавица! Умница! Всю жизнь буду нахваливать. Люблю ее глаза, руки, походку, губы. Все прекрасно в ней. Но волосы — не оторвешь взгляда! Золотая пряжа, протянутая сквозь тысячи игольных ушек. Выходя на улицу, Ленка прячет свой золотой запас под скромненькой косынкой или кепкой. И только дома раскрывается. Магнитная дивчина. Мое собственное солнце, вокруг которого вертится мой мир.
Сегодня она в ситцевом сарафане — красный горошек по белому полю. Коротенькие, пышные рукавчики, глубокий вырез на груди. Ленка не показывается в таком наряде на работе. Стыдится. Чудная! Человек обязан быть красивым — лицом, телом, словом, мыслями, трудом, одеждой. Когда разбогатеем мануфактурой и шелками, всех женщин принарядим.
За стеной, на лестнице, слышится железный скрежет: дзон, дзон, дзон. Подкованный человек медленно одолевает ступеньку за ступенькой. Останавливается на площадке, грохает в нашу дверь. Пусть барабанит. Меня это не касается. Не жду гостей.
Соседка шлепает босыми ногами по прихожей, сердито спрашивает:
— Кого там носит по ночам? Что надо?
— Голоту ищу, машиниста горячих путей.
По мою душу! Что-нибудь с Двадцаткой случилось? Или на домне авария?
Все. Пропал наш праздник. Деваться некуда. Впускаю к себе нежданного гостя. Первый раз его вижу. Душистый. Прибранный. С портфелем в руках. Очень улыбчивый. Сначала я увидел его сияющую улыбку, а потом все остальное. Она, эта улыбка, как бы впереди него летела.