Я твой бессменный арестант
Шрифт:
И сразу же другая картина: мы сидим, свесив ноги, в открытых дверных проемах теплушек и, ликуя, мчим в детдом, в новый ДПР, в другой город, — куда угодно, только подальше отсюда. И горланим похабщину:
Поезд едет, рельсы гнутся, Под мостом попы суются …Жажда перемен будоражила воображение. Случилось бы хоть что-нибудь! Хоть что-нибудь всколыхнуло бы и расплескало застойное болото опостыливших будней!
Приемник был несокрушим, несгораем, непотопляем.
Чего только не надует в пустую голову весенними сквозняками?! Даже дурман вечных, несбыточных грез обрастает иногда земными подробностями.
Река вскрылась ветреной ночью. Обошлось без взрывов. Пожарники, примостившись у оснований быков, баграми распихивали льдины. Льдины толклись у моста с треском и скрежетом. Им было тесно и в узком русле, они чиркали друг о друга, задевали берега, застревали у плесов. Стремнина черной воды важно несла отливающие синевой сахарные острова. Весь день и всю ночь они плыли и плыли, нашептывая невнятную прощальную песнь. Им предстоял недолгий путь до залива, а их таинственное шуршание и сухое потрескивание навевали зависть и грусть.
Отзимовали. Солнце ломило в окна, выжигало глаза. Как ни прижмуривайся, его слепящих лучей не уберечься.
Плавился стылый быт ДПР.
Лапоть загодя пронюхал о том, что далеко за городом нам нарезали огород. Нетерпеливое ожидание кружило голову: возьмут на поле или оставят припухать в группе?
С посадкой картофеля управились без нас, побоялись, что разворуем семена. Группа разобиделась до озлобления.
— Не выпустят, запалим дом с четырех углов! — бурчал Педя, пришибленный торжественным выездом в поле вислозадой, гривастой лошаденки, которую я немного пограбил зимой. На телеге громоздились мешки с картофелем, поблескивал лемех плуга. Рядом прихрамывал приемнитский конюх-истопник.
Тужили не долго. Сажать морковку и свеклу отрядили почти всю группу, кроме меня и трех-четырех слабаков.
Для охраны посевов требовались ночные дежурства. Ночевки в поле — исключительная привилегия, о которой мечтали все. Воля всегда ассоциировалась с возможной поживой. Мечталось, что в поле можно подкопать высеянную картошку, посшибать хлебца в военном городке, просто что-нибудь найти.
Огородным раем и его доступностью правил Лапоть. До середины июня начальница запрещала ребятам одним ночевать в огородной сараюхе. Лапоть смиренно и настойчиво уламывал ее, божился, что все будет в ажуре. И она сдалась:
— Головой отвечаешь! Проштрафитесь, пеняйте на себя! Раздену и запру в группе на все лето!
Лето ворвалось к нам властно, по-доброму. Стремительно менялась жизнь, и скоро стало понятно, что самое трудное времечко переболели, перемогли.
Рухнуло затворничество. Вскрытый после зимы улей ожил, загудел, зашевелился. Нас вытряхнуло в благодатную теплынь, в зелень, в сияние солнца. Истомленные многомесячным мыканьем взаперти и тесноте, мы выскакивали наружу сразу после подъема в трусах и майках, босиком. С суматошными воплями, наперегонки неслись к реке умываться. После завтрака снова высыпали во двор, шуровали граблями, шаркали метлами, наполняли
Сотня шагов от речки с полным ведром требовала огромного напряжения. Дужка обрывала руку, ушки царапали икры, вода выплескивалась на ноги. Брызги сеялись по пятам, катаясь в жирной пыли. От натуги глаза лезли из орбит, трещал хребет. Я поминутно останавливался и отдыхал, но как ни тужился, как ни надрывал пуп, поднять и перевалить ведро через край высокой бочки силенок не доставало. Приходилось со стыдом просить кого-нибудь помочь. Изнемогший, медленно возвращался к реке, черпал воду и снова старательно и безропотно тащил полное неподъемное ведро.
Вся в лаковом блеске значков, орденов и медалей приходила Маня. Золото эполет сверкало на ее округлых плечиках, уложенные на темени косички венчала драненькая кепченка с высокой кокардой. Пестрая рябь вырезанных из жести и искусно раскрашенных подделок ошеломляла. Мы окружали Маню во всем ее диковинном великолепии, с трудом сдерживая зуд в пальцах, желание потрогать слепящую мишурную красоту.
Маня заглядывала в наши лица облупленным носом, косилась на украшения, поправляла их, немного фасоня и кокетничая. Неотразимая в откровенном желании привлекать внимание и вызывать восхищение, она целеустремленно двигалась на кухню к Жирпрому; покорять, так всех сразу!
— Цветет и пахнет! — неслось ей в след.
Глаза ее горели живым, весенним огнем, приоткрытые полные губы таили наивную улыбку, тугие груди топорщились из тесного ситца. У дикарей и помешанных одинаково естественная тяга к блестящему и яркому. Что-то глубоко родственное прет из глаз папуаса с серьгой в ноздре, с радужным переливом бисера на груди и напыщенного вождя в сиянии наград и разноцветье мундира.
Лето одаривало нас своими щедротами. Построившись парами, худосочное дпрэшное племя отправлялось в ближайший лесок за щавелем. По сторонам проселка темнела густая, заболоченная чащоба. Деревья мокли по колена в глянцево черной, неподвижной воде.
Дорога лениво взбиралась по склону песчаного бугра. Заросли редели, светлели. Мы сворачивали на торную тропинку и углублялись в лес. Тропинка вилась меж мощных стволов берез и осин, ныряла в гущу папоротников. Беспорядочные переплетения сухих корней, прорезавших землю, впивались в подошвы босых ног. У прозрачного рыжеватого ручейка дыбился замшелый валун-великан, а поодаль трухлявый пень сторожил огромный муравейник. Сквозь густую листву деревьев пробивались солнечные лучи, припекали затылки. Поляны лопушились молодой травой и, приглядев лужок позеленее, мы располагались у его края пискливым табором. Начиналась пастьба.
Я ползал на коленях по жесткому травяному ковру, торопливо рвал и жадно заглатывал кислые листочки. Они щипали горло, бередили желудок, но голода не утоляли. Осторожно, словно по наитию, отыскивал какую-то травку с сочными, белыми у корней стебельками, смачно грыз и посасывал водянистую мякоть.
Ребята набирали полные пригоршни щавеля и относили в большую плетеную корзину. Моего же терпения не хватало. Досадуя на невоздержанность, я, тем не менее, весь щавель немедленно отправлял в рот.