Я твой бессменный арестант
Шрифт:
Сморенный полуденным зноем, я вытягивался в примятой траве, расслабленно раскидывал руки, подставляя жарким лучам торчащие ребра и острые коленки. Солнце ласкало мои хилые мощи, капля по капле насыщая каждую клеточку теплом и покоем. В синеве неба плавно колыхались и едва уловимо шелестели листвой вершины деревьев, заросли кустов полнились трескотней и свистом пичуг, и представлялось, что меня кто-то укачивает и баюкает. Постепенно мною овладевало оцепенение.
Какое блаженство валяться в истоме на пахучей траве! Лень шевельнуться, смахнуть муравья или прогнать
Доброта и ласковость земли, сияние небес принимают и отогревают меня в своих объятиях, вымывают из памяти лед и скверну. Целебный воздух врачует и нежит, несет обновление, хоронит тени страшных дней. Я вкушаю полной мерой безмятежность, впитываю созерцательную мудрость, чистоту и щедрость природы. Клеймо предателя не тревожит, его выжгло из души и тела сиянием сверкающего, ласкового мира.
Иной раз я скашивал глаза на воспитательниц и стайку девочек, окруживших их. Они кропотливо перебирали охапки пестрых цветов, плели венки, гадали на ромашках: придут путевки или не придут? Притомившись, негромко, в лад пели, тесно прижавшись друг к другу.
… На волюшке уж не гулять, Угонят в дальнюю сторонку. И буду петь и проклинать Судьбу, судью и похоронку.Обратно брели медленно, нестройной, растянувшейся гурьбой. Сворачивали к лесным опушкам в поисках земляники. Пиликали в свистульки из стручков отцветавших акаций. Вслушивались с надеждой в вещую ворожбу кукушки и вслух или про себя отсчитывали отмеряемые ею годы жизни.
Дома нас ждал неизменный щавелевый суп. Мы глотали его с волчьим аппетитом, как будто и не мяли в себя эту же кислую жвачку пол дня.
Любила провожать нас в вылазки за щавелем Маня. Босая, плотная, она шлепала поперед нашей «золотой роты», как проворный деревенский мальчишка перед отрядом марширующих солдат. Ее щеки лиловели, поблекшие ордена болтались на высокой груди.
При встречах с военными она переходила на церемониальный шлеп и отдавала честь. Мы тянулись следом, толкли бархатистую пыль. Прохожие останавливались, провожали знаменитого предводителя понимающими улыбками. Наша загорелая команда врубала что-нибудь залихватское:
Маня! Я повара люблю, да, да! Маня! За повара пойду, да, да!Напирали на первый куплет, на повара. Все чаще за его широкой спиной проглядывала растерянная мордашка Мани, хотя обычно Жирпром никого и близко не подпускал ни к котлам, ни к хлебу.
Лето ласкало и баловало нас благодатными денечками. Щавель отошел, осталось главное развлечение — купание. Ниже по течению реки широко разлилась мелкая заводь. Вода здесь быстро прогревалась, и сезон мы открыли рано, с конца мая.
С разбега оттолкнувшись от горбатенькой кочки, Лапоть первым бросался в воду, распластавшись в воздухе. Золотисто-зеленые брызги вспыхивали и сверкали на солнце. Отфыркиваясь, лупил на середину размашистыми саженками со звонкими пришлепами, словно вымерял ширину реки. За ним сыпалась и плюхалась разноперая ребятня. Вскипала вода, визжали девчонки. На другом берегу перекликались переплывшие туда пацаны. Покрикивали воспитатели:
— В водоросли не лезьте! Запутаетесь, отвечать за вас!
Держаться на плаву я научился за неделю-другую, но, попадая на глубину, быстро уставал. Тело наливалось свинцом, я отчаянно барахтался и, глотая пахучую, зацветающую воду, молотил к берегу.
Накупавшись, отходили в сторону и сушили на траве трусы, оголив тощие зады. Чуть подрагивала серебристая гладь воды. Вода была чистой только у широкой отмели. Справа и слева от нее зеленые листья водорослей плавали на поверхности. Их стебли покачивались, клонясь по течению, а на глубине в густых зарослях крутила воронка. Мы жевали вар, харкались, — кто дальше и точнее, — лениво болтали.
— Вода как мед, а вылезешь дерет.
— В воронку заплывешь, засосет, гадом буду!
— Шибздика вроде тебя. Мужик поздоровее вырвется.
— Нырнешь в газету и каюк! Разобьешься, как о камень!
— Газета ж тонет.
— Не сразу.
— Спорим, не расшибусь!
— Кто спорит, тот дерьма не стоит!
Солнце палило, было лень сдвинуться с места.
— У берега пиявок! До хрена и больше! Как там малолетки полощутся?
— Я конский волос видал. Вопьется в тело — хана! До сердца дойдет, как иголка.
— Жрать охота!
— Кишка кишке протокол пишет!
— Кофю с лимоном притаранить?
— Будет ли когда ржанухи вдоволь?
— Жди! Зекал на портрете? Ленин руку простер — все народу! Сталин руку за пазуху — все себе!
А в реке по-видимому была рыба, но разговоров об удочке и снасти даже не возникало.
Прибрел Педя, весь пропахший псиной, с лохматым, грязным кобелем.
— Все в порядке, Бобик сдох? — спросили его.
— Не склещить. Сучка грызется, этот согласен.
Сучка — это мать пса, которого Педя привел.
— Все одно случу. Тогда позырим, вымрут щенки или нет … Говорят, вымрут.
Солнце подкоптило наши животы и плечи, сожгло носы. Раз за разом с них сползала малиновая кожица.
После обеда мы тянулись на задворки к взорванному блиндажу с частью сохранившейся траншеи. Мы разобрали нагромождение бревен и камней, настлали сверху горбылей и фанеры, присыпали землей, оставив сбоку небольшой лаз. Внутри образовалось темное и сырое подземелье. Мы забирались туда, переполненные ощущением неуязвимости и отрешенности от опеки и догляда взрослых.