Я твой бессменный арестант
Шрифт:
Совсем как в приемнике. И песня наша, грустная. Не верилось, что удрал, что еду неизвестно куда. Пассажиры жалостно дотягивали:
И приговор в руках судьи так недочитанным остался …Вагон мотался, как на веревочке: туда-сюда, туда-сюда. Я пытался оправдаться перед собой за скоропалительный срыв, сестру и брата даже не предупредил. Но упреки вязли в беспечной обреченности, которой я вверял себя. Наконец-то созрел для
Нестройный хор баюкал меня, мотание вагона укачивало. Я мирно кемарил, легко пробуждаясь от резких толчков поезда и вскриков поющих и так же легко падая в сон вновь. Окончательно разбудил меня пронзительный тенорок старика, негромко заведшего еврейскую песню, одновременно и грустную, и веселую:
Жил был один еврей, Он имел семь дочерей, И эти дочки, как цветочки, Были ей-же-ей!Хмель не оставлял старика, долго скулившего себе под нос что-то мелодичное и красивое.
На одной из остановок матрос незаметно исчез.
Еще раз ловили зайцев, и я отлеживался под лавкой за чьей-то котомкой, прислушиваясь к скандалу. Сцапали нищего с незрячими, без зрачков, как у статуй, пельменями глаз и мальчика-поводыря. Они бродили по вагонам и пискляво, словно под шарманку, выли на нудной, надрывной ноте:
В одном городе, близ Саратова, Под названием город Петровск, Там жила семья, небогатая, Мать лежала больна точно воск …Успокаивающей надеждой всплыла мысль, что и я мог бы вот так же бродить по свету и петь не хуже, и возможно это самый простой путь заработать себе на прокорм.
Ленинград встретил меня горячим дыханием разогретых солнцем камней и убийственным запахом жареных пирожков. Тревожный стук сердца не предвещал ничего утешительного. Я убеждал себя, что дело сделано, ничего нельзя переиначить и сожалеть не о чем.
Четкие первобытные следы оставляли на теплом тесте расплавленного асфальта пальцы ног. Разогретые металлические подножки трамвая припекали пятки. Вышлепывать по булыжнику было неприятно, твердо и больновато.
Я не плутал по городу. На привокзальной площади старик растолковал мне дорогу. Голова еще полнилась громыханием колес, хмельными голосами старика и матроса, песнями, как вдруг перед глазами все поплыло кругом: Юсуповский садик! Ноги сами понесли меня исхоженным переулочком к родной подворотне, словно я лишь часок назад выскочил погулять и спешно возвращаюсь домой.
Знакомый до дрожи застойный запах двора-колодца и, наконец, обитая драненькой клеенкой дверь. Отсюда нас, полумертвых, увезли к Ладоге, адрес этой квартиры я затвердил лет с трех, а возможно и раньше.
Тетка не сразу признала меня, а признав, взвыла жутко, как по покойнику.
Моих писем она не получала. И не мудрено, полтора года кочевала с детьми из общаги в общагу, жила без прописки. Своих детей, мальчика и девочку, тетка спровадила на все лето в пионерский лагерь.
Обо мне вроде бы и рассказывать было нечего, и тетка занимала меня повествованием о своих мытарствах.
— Вселились сюда пол года назад. Таки высудила нашу жилплощадь. Имею право: жена погибшего
Квартира являла собой первозданную пустоту: ни столов, ни стульев, ни кроватей. Голые стены да два ватных матраса, раскинутых на полу.
Я уплетал батон, прихлебывал приторно сладкий чай стакан за стаканом. Остановиться не мог, на сладкое тянуло неудержимо. Одолевало искушение черпануть ложечкой из пакета, сыпануть в рот и похрумкать. Стыдился, хмелея от непомерного разогрева и наполненности.
А ужинали мы на кухонной плите, оседлав чемоданы, поставленные на попа.
Тетка слегка клюкнула и долго толковала о своих передрягах, закончив откровением:
— Живем одним: страшной памятью о войне, и нет сил ее одолеть, с нею до последнего часа. Никто ни в какие времена не хлебнул горюшка горше нашего. Новой заварухи боюсь. Антресоли видишь? Там в углу под всяким хламом заныкала я пять банок перловки на черный день. Никто о них не знает, никому до них не дотянуться. Смотри, не проболтайся! Стойте, родимые, дожидайтесь своего часа. Дай бог, чтоб он не настал … Пожалуй, туда еще пару банок можно впихнуть. С получки и покончу с этим. Придет ваш черед, дорогие баночки, просыпетесь манной небесной… Я не скажу за всех, блокадники предпочитают сухари. Приятельница моя собирает огрызки со всей коммуналки. Сушит, прячет, три мешка под кроватью. Думаю, крупа спорчее и места занимает меньше. Стреляного воробья на мякине не проведешь! Снова так просто не дамся … От мамки твоей письмо имею. Недалеко трубит, час на пригородном.
Дрянь дело, — понял я, помыкавшись пару дней. Зачем было убегать? Чтобы повиснуть у бедной тетки незванным нахлебником?
— Махнул бы к мамке, — посоветовала тетка. — Она расконвоирована. Может и повидаетесь. Радость-то какая!
Она объяснила, как добраться до лагеря.
30
Мать
Я соскочил с притормозившего поезда на теплые доски низкой платформы. Доски были испещрены блестящими, отполированными подошвами множества ног шляпками гвоздей. Волнение зайца-безбилетника сразу спало. Особого внимания мое беспорточное обличие не привлекало, но все же временами казалось, что тавро ДПР горит у меня во лбу, и унести ноги подальше от казенных опасностей не терпелось.
Закопченные заводские корпуса с высокой, грязно дымящей трубой жались к железнодорожному полотну. Лязг и рокот механизмов доносились из-за кирпичной ограды. Воздух пропах горячей металлической пылью и острыми испарениями бензина и гари.
Разъезженную дорогу прорезали две извилистые, глубокие колеи. Гремучий грузовик переползал из рытвины в рытвину, натужно гудя и тяжело переваливаясь с боку на бок.
Нетерпение подгоняло меня, и скоро грохот цехов и машин остался позади. К заводским корпусам примыкал рабочий поселок. Желтые двухэтажные домишки соседствовли с длинными черными бараками и насыпными избенками, крытыми рубероидом. Крапинки его слюдяных блесков сверкали на солнце. Сараи, огороды, плетни тянулись далеко за окраину поселка. Отсюда под острым углом разбегались два разбитых проселка. Я остановился в нерешительности, удрученно оглядываясь по сторонам, пока не высмотрел неподалеку женщину, копошащуюся среди огородных гряд.