Я твой бессменный арестант
Шрифт:
— На затычку, вытри нос! — озлобленно и раздосадованно окрысился я.
— Жахну! — угрожал он и тащился следом.
— Отстань, ты!
— Тебя тыкали коты да потыкали кошки на кривой дорожке! — допекал навязчиво Дух.
У кого другого он бы давно отобрал приглянувшуюся ему вещь, но со мной по старой памяти обращался деликатно. Я уперся насмерть:
— Не дам!
— Жид-еврей, сдохни поскорей! — канючил он, очумев от безделья и скуки.
— Вали к …
— Нечем крыть, полезай в нее картошку рыть!
— Полезай сам! Ну!
— Гну!
Очень содержательные разговоры и пререкания случались у нас. Я отходил,
— Недорезанный! Поносник! Кровянка!
Ярость охватила меня. Первым, что попалось под руку, а это был пузырек с чернилами, дробалызнул я безмятежного Духа по башке. Густая, темно-фиолетовая жидкость залила стриженое темя, попала в глаза, рот и нос. Дух ослеп и завопил, как ошпаренный, перепугав и меня до дрожи.
Чуть опомнившись, он вспылил и с криком: «За кровянку не отвечаю!» с размаху воткнул вставочку с пером в мою руку пониже локтя и резко дернул.
Неловко пригнувшись, я высасывал кровь из темной, продолговатой ранки, будучи уверенным, что мы квиты и скандал исчерпан. Дух хлюпал сиреневыми соплями, сквернословил и, вытираясь подолом рубахи, лиловел на глазах ровнехонько, без просветов.
— Параша психопат! … Сексотина! … Век не прощу!
Я взглянул на него сквозь непросохшие слезы и внезапно зашелся нервным, испуганным гоготаньем. Меня трясло и выворачивало, саднящая отметина на руке забылась. Передо мной корчился, мазюкая по штанам чернильными руками, уморительный фиолетовый негритенок, а на его свекольной, потерянной физиономии ослепительно сверкали белки глаз.
— Что цветешь, как майская роза?! Спонталыку свихнул, жидячья кровь!
Веселилась вся группа.
Наказание отбывали напару. Схоронившись в мягкой тиши спальни, то кутали в одеяла голые телеса, то жались к противоположным бокам всепрощающей печки. Через весь дом бегали на линейку выставлять напоказ срамные места.
Наслюнявленными полотенцами Дух тер лицо, рассматривая себя в черном глянце окна, как в зеркале. Слюней не хватало, грязные пятна оттирались плохо и еще неделю проступали на нем то в одном месте, то в другом.
Значительно дольше Дух невольно сдерживал кураж: выпалит оскорбление и тут же зырк вокруг: не переборщил ли и нет ли рядом чернильницы?
Уже на следующий день им владел незлобивый настрой. Умостившись по-турецки среди одеял и подушек, собранных с нескольких коек, Дух ворожил, отупело раскладывая пасьянс и занудливо канюча:
Два туза и между Кралечка вразрез. Я имел надежду, А теперь я без.Я корпел над «Пятнадцатилетним капитаном». Медленно и упорно, пошевеливая губами и проговаривая про себя каждую букву, продирался сквозь их дебри. Каждое слово вызывало запинку. Его нужно было составить по складам, разгадать и вникнуть в не сразу понятный смысл, как в ребус или в кроссворд. Я учился сосредотачиваться и настойчиво вгрызался в текст. Каждая страница цементировала прочитанное.
Мысленно я все дальше уплывал от нашего серого обиталища. Забылась непутевая, шиворот-навыворот, растелешенная жизнь, нудное мотание из угла в угол, маялка и шашки. Удивительные приключения капитана и его друзей, преодолевавших опасности и невзгоды, захватили меня и повлекли за собой, не давая
Утомившись, я ненасытно, как новенькую игрушку, вертел в руках книгу, прижимал к себе, как живое существо, мусоля палец, перелистывал странички. Обложка запомнилась до мельчайших подробностей. Это была публикация 1941 года в переводе Игн. Петрова с иллюстрациями французского художника Мейера.
Я закрывал глаза и думал о дальних странах, куда непременно примчит меня жизнь, о детдоме, об освобождении мамы, о своем еврействе. Казалось, что наказаний мне перепадает больше всех, что все меня ненавидят, а за каждым моим поступком, плохим или хорошим, подозревают природную изворотливость и дурной умысел. Все люди, как люди, один я выпадал из общего хоровода. И так мечталось быть незаметным, таким как все, чистым, без хвоста лягавого и обгоняющей время достославной молвы.
Что может надумать мальчишка, начисто отрубленный от своих живых корней? От ледяного ветра ненависти не спрятаться, не отвернуться, не прикрыться. От него вздуваются уши, пухнет и раскалывается голова. Он вышибает слезы и ослепляет. Чужеродство не просто клеймо. Чужеродство гнездится внутри души, оно стержень, ломающийся вместе с жизнью.
Упорное корпение над книгой увенчалось успехом. По буковке, по словечку домучил я «Капитана». Жуль Верн живописал мудро, сочно и просто, щедро одаривая богатствами своего чудесного воображения и красотами без сомнения реального мира. Меня переполняла радость открытия этого мира и приобщения к нему. Новизна, как бальзам, врачевала пустоту окостеневшей души, наполняла ее животворными соками. А распиравшая меня гордость непередаваема: одолел такую толстую книгу! Не терпелось приняться за следующую.
С истинно еврейской общительностью, захлебываясь от восторга, растолковал брату эпизоды отдельных картинок, а после отбоя, глава за главой связно пересказал содержание книги всей спальне. Слушали меня, затаив дыхание, а следующим вечером попросили повторить все с самого начала. Видимо слабенький отблеск жульверновского огня согрел и их души.
— Ну, Жид! Натрыжный, бляха-муха! Раздолбалтаки книгу! — похвалил Дух.
Порывшись в шкафу, я выискал пару детских книг и с жадностью набросился на них. Просыпался с внятным зудом: схватить книжку и загипнотизировать, околдовать себя чужой, увлекательной жизнью. Словно привороженный, застывал я над раскрытыми страницами в группе, в зале, в спальне. Не разбирал кропотливо слово за словом, а торопил действие, часто пропускал скучные описания и длинные рассуждения, вчитывался в диалоги, безудержно мча по извилистой сюжетной тропке.
Вечерами потчевал прочитанным ребят. Такие повествования с продолжениями привились и, если за день одолеть очередную главу не удавалось, меня просили повторить все с начала. Когда мне не хотелось, даже уламывали:
— Не выпендривайся, Жид! Что там дальше!
— Расскажи сказку про звезду-одноглазку!
Я продолжал рассказ с глубоким удовлетворением: удостоился признания, оказался нужным. Радость теплым комом застревала в горле.
И этой зимой у меня не завелось близкого друга. Даже добровольное просветительское рвение читающего по складам грамотея подчеркивало его обособленность и инородность, и моя внутренняя настороженность, скрюченность не ослабевала.