Ядро ореха. Распад ядра
Шрифт:
Была бы она счастлива с Маратом? Тоже была бы — другим счастьем, эгоистическим, более полным и менее возвышенным.
Просто в момент выбора счастье добродетели было ей нужнее. А может, она знала, что не вынесет тех угрызений совести, которые оставил бы ей брошенный ею несчастный Леонидик? И не потому ли уходит она в конце концов к Марату, что он, Марат, неожиданно попросил ее о жалости, почти словами Леонидика: «Мне очень плохо»? Хитрость настоящей правды состоит в том, что Лика и там, и тут была бы по-своему счастлива… И одновременно: она и там и тут была бы тайно несчастна, и там и тут ее стала бы засасывать необходимость, повседневность, пошлость. Здесь — пошлость
Но А. Арбузов не видит этого плана событий. Он замыкает действие в пределах треугольника, и его замеры окончательны: Леонидик неправ, Марат прав. А раз так, всегда можно переиграть, хоть через четыре года, хоть через четырнадцать, как будто жизнь, поведшая людей по тому, а не иному пути, не меняет в людях самого их состава, как будто люди не расплачиваются свободой за выбранную однажды участь, как будто в вакууме сохраняются они, и можно хватиться: ах, друзья мои, вы не так сели… переиграйте… и будьте счастливы…
Конечно, А. Арбузов чувствует вес той неумолимой правды, которая обступает его героев. В отличие от Эдлиса Арбузов не умеет незаметно переехать с одних рельсов на другие. Он отлично знает, какое бремя свалится на плечи его героев, если однажды они попадут во власть той самой правды, к которой взывают. Но Арбузов не хочет этого.
Он и Леонидика казнит за то, что тот трезвый, логичный, обыкновенный, за то, что тот требует земной справедливости.
— Не хочу! — кричит Марат, сын неба, воплощение мечты и фантазии, враль и герой. — Не хочу спускаться на землю!.. Никогда.
За это драматург и награждает его, в конце концов, Ликой: честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой…
Вы чувствуете, есть что-то общее в том, как говорят жизни «не хочу» арбузовский Марат и юный герой Полонского? Хотя и разная тут драматургическая фактура: там было хрупкое прозрачное стекло, здесь— закругленный фаянс. Но состояние одно: дайте мне сохранить сказку! Оставьте ее в целости! Главное, думают, — каким-нибудь чудом сохранить неизмененной, уберечь некую драгоценную субстанцию… свободы… счастья… мечты… любви — одним словом, чего-то неомраченно светлого… А там— можно даже переступить магический круг экспериментального действия и, имея в запасе эту живую воду «чистой любви», углубиться в дебри самого что ни есть густого, темного, тяжелого быта.
Виктор Розов — вот кто избирает этот мужественный путь.
Два ведущих, два принципиально несхожих московских театра поставили «В день свадьбы», и поставили в одном духе. На сцене — быт. Для театра Олега Ефремова это не новость: «Современник» — театр актерский, тут играют предельно достоверно; на сцене — атмосфера сегодняшней провинции; рисунок быта филигранен, драма бьется где-то внутри, она угадывается по глухим толчкам, по нюансам, но так и не разрывает податливого, упругого быта.
Но пьесу эту поставил и Анатолий Эфрос, режиссер властного ритма, рисунка резкого и обобщенного, режиссер, которому звон разбиваемой посуды лишь мешает вслушиваться во внутреннюю психологическую борьбу. И Эфрос пустил быт на сцену, хотя, наверное, предчувствовал, как критики именно ему скажут, что артисты на сцене могли бы поменьше путаться в стульях… У Эфроса драма в конце концов сметет этот быт, но без быта нельзя. Розов — не Арбузов. Ставя «Бедного Марата», Эфрос мог предупредить зрителей по радио: «Если хотите — притча, если хотите — сказка, если хотите — быль». Розова можно ставить только как быль; власть вещей в его драмах не вариант мизансцены, это коренное действие, суть нравственного поиска, плоть пьесы. И стиль Розова, художественная ткань его — это уже
Поэтому коврики у него непрестанно выметают, ведра с водой периодически выносят во двор, и, лузгая семянки («семянки» — это Поволжье!), шелуху плюют в блюдца, чтобы не заплевать двор, и бутылка с вином может разбиться, и точно известно, сколько какого мяса пошло на котлеты, и сколько стоило это мясо, и где наскреб хозяин денег, чтобы свадьба его дочери прогремела на весь городок… Это не просто атмосфера ожидаемого торжества — это атмосфера тяжкой бытовой подготовки к нему, длинной и неизбежной озабоченности, терпеливого вкладывания сил, денег, надежд…
Здесь, в этом реальном мире, разразится в день свадьбы скандал, потому что появится как из-под земли красавица Клава, и Михаил вдруг поймет, что его старая любовь не умерла, и Нюра, невеста, это тоже почувствует, и станет ясно, что свадьба — ложь, то есть неправда, и что все готовились зря, и не было настоящего человеческого чувства под суетным кружением вещей.
Теперь вернемся на несколько лет назад,
Я говорил, что конфликт человека и обстоятельств существовал тогда в нашей драматургии в чистом виде. И не кто иной, как Розов, продиктовал тогда нашим театрам этот максимализм: в обстоятельствах не было ничего человеческого, в человеке же не было никакой связанности обстоятельствами; носителем человечности выступал у Розова ребенок, чистая душа, беззащитная наивность и неомраченная доверчивость.
«Свобода» была в чистом виде.
И антисвобода была в чистом виде; эти разглагольствующие комоды, эти дубы и пни мещанства, эти монстры быта, из которых ушло все человеческое, эти живые памятники тяготам и обстоятельствам, эти безжалостные прозаики, эти жующие рты, эти обыватели с неуловимо съедобными фамилиями, вроде дядюшки Заварина или папаши Лапшина.
А теперь вглядимся в героев новой пьесы Розова.
Кто готовит эту несчастную свадьбу? Кто больше всех суетится с вещами? Кто заботится о том, чтобы все было, как у людей? Отец невесты, глава и хозяин дома.
Салов — его фамилия.
Вы легко улавливаете родство этого хозяина с его предшественниками, для которых заикающийся жених — это жених «с брачком», а для невесты главное — чтоб была «здоровая, ровная», и вообще человек — лишь функция устойчивого, предопределенного быта. Но что-то перевернулось в Салове! И, стараясь услужить гостям, громоздя вавилонскую башню свадебного торжества, он же и обрушивает эту башню, когда осознает, что нечестное идет дело. Потому что в самом Салове обнаруживается острое чувство счастья и несчастья, и если его мрачноватые предшественники драли ремнем своих строптивых отпрысков, чтоб те знали порядок, то Салов суетится, пытаясь угадать, где и как дети его будут счастливы; он симпатичен — Салов, и жалко его нам точно так же, как жалко Нюру, как жалко Михаила, который искренне верил, что женится по любви, пока не появилась та, первая, та, полузабытая, та — Клавдия…