Юность, 1974-8
Шрифт:
Теперь я понимаю, что все очарование ранней лирики П.-Э. Руммо заключалось как раз в угловатости его первых эмоциональных постижений, в их демонстративном своеволии. Поэт бросался во все стороны с жадностью первооткрывателя, но драгоценная непосредственность и наивная еще пытливость исчезали в переводе, отчего многое выглядело прозаичным и излишне многозначительным. Свободный стих в таких случаях особенно коварен. На первый взгляд передать его содержание на другом языке проще простого. Отсутствие рифмы, «безразмерная» строка, строфическая вольность — все, казалось бы, сулит максимальное соответствие оригиналу. Но как легко утрачивается при этом самое вещество поэзии, ее летучие
Однако поэт дождался своего переводчика. В прошлом году в Таллине издана книга П.-Э. Руммо «Стихи», в которой его лирика достойно «перевыражена» для нас молодым филологом Светланою Семененко, чей портрет по праву украшает супер наряду с портретом автора. Но дело, конечно, не только в мастерстве перевода. Книга является как бы избранным поэта на русском языке и позволяет с уверенностью говорить о его оригинальном даровании.
Если бы меня спросили, какие стихи наиболее характерны для нынешнего П.-Э. Руммо, я бы назвал прежде всего «Снова, снова…». Знакомый пчеловод рассказал поэту, как сгорели дотла его ульи. Таков зачин этого стихотворения, в общем-то не очень взволнованный, скорее информационно-повествовательный. Но, едва начавшись, стихотворение внезапно взрывается бурным прозаическим автокомментарием: «Это не стихи. Б стихах постепенно проясняется тема. Я ждал и ждал, а это не проясняется — и не уходит, и больше я не могу. Это не стихи. От стихов ждут подтекста, символики, скрытого смысла. Этого нет здесь. Это не стихи».
Самое любопытное, что после такого мучительного и сбивчивого признания, стихотворение преображается и обнаруживает свою скрытую энергию. Словно поэту, для того чтобы обрести полную свободу изъявления чувств, иногда необходимо перебить самого себя, собственную интонацию. Словно его поэтический синтаксис должен время от времени переходить в синтаксис прозаический и обратно. Словно из таких взаимопереходов и возникает пульсация его стиха. Вот и здесь вслед за комментарием, набранным прозой, идут волнующие стихотворные строки — картина пожара. В языках пламени, в облаке дыма и праха, на фоне растаявших сот мелькают обезумевшие пчелы. Они жалят пылающий воздух и гибнут как «печальные бабочки пепла».
Таков здесь, перефразируя слова Блока, жизни гибельный пожар. Уж это ли не стихи? Ведь вопреки заверениям автора здесь есть и драматизм чувства, и муки познания, и многозначный смысл. «Это не проясняется — и не уходит, и больше я не могу». Что ж, истинная поэзия только так и рождается — как необходимость и как избавление. Что же касается темы, то это стихи о назначении поэта, о его ответственности перед будущим. Потому что, кто, как не поэт, может понять и должен рассказать другим, «к чему же все это?».
И как странно, что рядом напечатано милое, простое, почти хрестоматийное стихотворение про божьих коровок! А перед ним — стихи о том, как «просыхает, словно слезы, легкий дождь в листах березы». И еще — стихи о том, как лаяла собачка у забора и накликала женихов. И стихи о песне жаворонка, о неугомонных шмелях, о солнцевороте, о радостях первого снега. Стихи, где поэт уподобляет себя звонкому сверчку, стихи, где «тетушка все вяжет, а клубочек скачет, а ежики все бродят, взяв друг дружку за руки…». Светлый, ясный мир, добрая природа, задумчивая, напевная, безмятежная интонация…
К тут же, через страницу или две — мир, полный испепеляющих страстей, жестокой борьбы, незатихающих войн, — проклятых вопросов бытия. Мир тревожных рефренов («я больше не могу»), болезненных синкоп, неожиданных ассоциаций, нескончаемых метафорических усложнений. Это какая-то другая сфера. Здесь поэт ведет трудный разговор со своим покойным другом актером Яном Саулем,
Словом, перед нами два разных мира, обособленных, не похожих один на другой. Вернее, две стороны сознания поэта: одна открыта радостям жизни, другая — трагизму жизни. Одна ориентирована на фольклор, другая — на ультрасовременные стихотворные новации. Как свести их воедино? И возможна ли тут цельность? Так возникает в творчестве П.-Э. Руммо беспокойная тема преодоления дробности, тема поиска жестких сцеплений. Поэт и жаждет и опасается их:
…видишь лист сухой вцепился в куст скряга в свой сундук который пуст эти двое видишь как всегда в белую луну и в свой черед та вцепилась в голый небосвод от чего бегут? зачем? куда?Отсутствие знаков препинания и здесь и в некоторых других стихах должно, очевидно, подчеркнуть лавинообразность этого обвала впечатлений, их внешнюю бессвязность, путаницу разрозненных зависимостей. Как же постигнуть в этой сумятице случайных фактов скрытый порядок вещей, истинные закономерности? Наверно, тут возможен такой путь: попробовать вписаться в историю и уже через нее осознать свою биографию, свой случай нравственного бытия.
Я думаю, что именно такая потребность вызвала к жизни «Старую киноленту», где П.-Э. Руммо пытается понять бури XX столетия с позиций человека шестидесятых годов. Впрочем, поэт и прежде не раз оглядывался на события прошлого, чтобы понять себя в настоящем. Например, в «Балладе об осколке в сердце» еще юношей он пытался осмыслить природу своей обостренной впечатлительности. Ведь он появился на свет в ту пору, когда люди почти не рождались, но погибали во множестве, — в том самом сорок втором, в ту самую ночь, когда солдат из-под Воронежа был ранен в грудь.
И «тот осколок б сердце у меня», — пришел тогда к выводу поэт, как бы устанавливая свою духовную общность с народом, свою эмоциональную родословную. В новой книге он подтвердил эту мысль своим все растущим беспокойством за судьбы современников, за судьбы культуры, за благополучие тех, «кто нам идет на смену».
Образный мир Пауля-Эрика Руммо далеко не прост и, конечно же, противоречив. Перед нами характер сложный, необычайно реактивный, смелый в своей откровенности.
При чтении сборника статей, эссе, путевых заметок Виталия Коротича «Людмна на повен зpict» (Киев, «Молодь», 1972) подмечаешь: весь пафос интересного очерка об академике-враче Т. Г. Яновском и в особенности одно из ключевых положений — «ученики обязаны помнить своих учителей» — напоминают стихотворение Коротича же «Реквием моему учителю истории»; так же близки друг другу строки стихотворения «Поэты! Научите планету доброте…» и страницы эссе об Уитмене. Примеры подобной переклички публицистики и поэзии автора можно умножить.