За борами за дремучими
Шрифт:
— Хочу попросить тебя, сынок… Сам знаешь, как трудно всем сейчас. Вот окончится война, приедут с фронта мужчины, и наш папка обязательно вернется. Всего будет вдосталь. И хлеба, и карандашей, и бумаги. А сейчас нечем писать в школе. Кончились мел и грифель…
Что такое мел, я знал. Маленькие белые кругляшки, которыми ученики писали на линованных дощечках вместо бумаги. Но при чем здесь я? Чем могу помочь нашей школе? А мать погладила ладонью мои волосы и как-то жалобно попросила:
— Ты не мог бы отдать нам своего глухаря?
Глухаря? Радостных встреч с которым
— Ладно, бери, — сказал я дрогнувшим голосом, не чувствуя нависших на ресницах слез.
Во дворе, под оханье бабки мы колуном разбили барельеф. Под краской оказался обыкновенный известняк. Мать в чистую тряпицу собрала все до последней крошки, а самый большой обломок, на котором красовалась яркобровая глухариная голова, протянула мне.
— Возьми, сынок. На память. Большой будешь, вспомнишь…
ЖИВЕМ, ВНУЧЕК, ЖИВЕМ!
Год на год не приходится. Как долго, нетерпеливо ждал я лето, а оно пришло на удивление такое смочное, что ни днем, ни ночью в небе просветинки не сыщешь. Не показывает солнышко своего лица, таится за обложными хлябями. Тяжелой дымкой тянутся над самыми крышами рваные тучи, цепляются за кроны тополей. Прохудилось что-то вверху, льет и льет беспрестанно.
И жизнь какая-то тягучая и сонливая, совсем не в радость. Ненастье невольно меняет устоявшийся жизненный уклад нашего подворья. Не гомозятся привычно за наличниками воробьи, сидят взъерошенными пуховыми комочками, поблескивают черными бусинками глазенок. Куры тоже про двор забыли, притихли на насесте в стайке, что-то тревожит их, не дает покоя. И даже собака — будто и нет ее — забыла свои сторожевые обязанности, часами не размыкает глаз, отлеживается на обмялье в своей конуре, не пробует голос, а лишь скулит в дремотном забытье: видно, и сны у нее несладкие, с непогодой, про нелегкую собачью жизнь…
В огороде же на глазах все прет, в зелень, в рост, в ботву, а не в овощ. Гниет в напитанной влагой земле молодая картошка, чернеют на корню помидоры, а огурцы, едва завязавшись, покрываются ржавой осыпью, словно коснулась их заморская болезнь — оспа, так безобразно изъевшая лицо нашего сельчанина Дмитрия Башмакова.
Одни коровы ненастью рады, весь день в лесу отъедаются. Пауты да комарье от дождя попрятались, а травы — раздолье. Одурев от сытости, вечером, еще далеко от дома со стоном мычит наша Зорька. Идет она медленно, тяжело, широко расставляя задние ноги, оберегает разбухшее вымя, из которого во все стороны торчат соски. На таком травостое и не ведерница не подводит хозяйку, отпускает по полному подойнику молока. Но бабка заглядывает далеко вперед и потому непритворно вздыхает, будто сама себе жалуется.
— Опять без сена останемся. И в какое наказанье такая мокреть?
И молоку рада. Да кто ему не рад? Как ни тяжело пришлось в войну нашей семье, а перемоглись, устояли от искушения забить исхудавшую вконец коровенку.
Помню, проснулся я от какого-то шумного восклицания. Потихоньку выбрался из-под вороха
— И не задумывай даже. Я сказала — не дам!
Дед поднял голову, белые, заволосевшие щеки его задергались.
— Да не могу я больше смотреть на них. Глаза одни да кости. Мне лучше самому за речку, пока в оградке место свободно. Да прав таких не имею. Восемь душ на тебя не бросишь.
Он провел рукавом по глазам.
— Ведь перемрут, мать. Что сынам скажем, как отчитаемся? Да ты сама понимаешь — до этой весны не сдюжим. Одна картофельная болтушка, да и той… Ну, картофельные семянки съедим, огород глазками засадим, что нарастет с них? А без картох и вовсе погибель. А тут все-таки мясцо, до зелени на ногах удержит.
— Мясцо, мясцо! Какое тебе от Зорьки мясцо! Шкуру варить будешь? — Голос бабки теряет присущий ей крутой оттенок, становится вкрадчивым, плаксиво-просящим.
— До весны, отец, как-нибудь перемаемся, а там, глядишь, и с молочком будем. А может, Зорька и теленочка принесет. Бычка или…
— Бычка тебе, телочку… Да откуда они взялись у сухостойной? Ни одного быка в поселке нет. Да и падет твоя худобина не сегодня-завтра. На сухих вениках ее не поднимешь. И не уговаривай, кипяти воду.
— Тогда меня, старый, сначала кончай. Тащи за мост на свою лежанку. Без коровы мальцам так и эдак погибель.
Что случилось со мной в ту минуту, не знаю. Всполошив всех криком, я выскочил из комнаты и повис у деда на шее.
— Не дам бабу реза-ать!
До сих пор живет во мне вкус своих, дедовых и еще чьих-то слез. И тот леденящий сознание вой, будто по покойнику, что поднялся моим зачином в доме. Но Зорька осталась с нами, отзимовала и ту, третью, нелегкую, а может быть, и самую тяжелую военную зиму. Спасли ее наши слезы, нас — ее молоко.
Вот почему и печалится сейчас бабка о ее судьбе, держит в заводе [2] всю семью. Покосы-то на сельском сходе давно поделены, а как в такой сеногной к косовице приступишь. Вся работа пойдет в убыток. Но деда и такая погода не трогает. На лице ничего не прочтешь, все за бородой и усами спрятал: и радость, и печаль, и думки свои хозяйские. С утра устроился под тесовым навесом, приладил на березовом чурбаке наковаленку и молотком каленым постукивает, отбивает литовку.
2
Завод — напряжение (народ.).