За что?
Шрифт:
Ну, а коммунизм — это не шутка! — продолжал Ялов. — Коммунизм — это техника, автоматика, где один человек будет уже выполнять работу тысячи, двух тысяч! А остальную массу народа мы сможем направить в любое место. Сколько у нас еще территории не освоено: Север, Сибирь… При коммунизме нам останется только контролировать работу, и больше ничего. Коммунизм — это большое дело для Родины. Это наше светлое будущее. Понял теперь, почему не нужно было вам беспокоиться о тех людях и спасать их от смерти?
Я не знал, что отвечать Ялову. У меня было такое чувство, будто я и в самом деле
Я понял, в чьи руки я попал. Я понял, что этому человеку обязательно нужно создать мне уголовное дело, за что он получит вознаграждение и поднимется еще на одну ступеньку чекистской лестницы.
Собравшись с мыслями, я в резкой форме начал протестовать против обвинения меня в пособничестве немцам и в измене Родине. Я стал возражать Ялову по поводу народа России, Родины и государства, добавив, что в трудах Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина я такой точки зрения никогда не встречал. Я доказывал Ялову, что не могу быть изменником Родины, потому что я комсомолец, потому что я родился при Советской власти, что отец мой, шахтер, — красный партизан гражданской войны, коммунист с 1925 года, что в нашей семье ни один даже дальний родственник не принадлежит к имущему классу. Я с самого корня рабочий и знаю только коммунистические идеи. Я сказал, что возмущен тем, что Ялов, коммунист, так относится к советским солдатам и офицерам, невольно оказавшимся в плену и названным изменниками Родины.
— Они не виноваты, — говорил я, — что целые армии попадали в плен. Неужели солдаты не хотят воевать? Неужели они сами отдавали города и села врагу и сдались в плен, чтобы помереть от голода или превратиться в рабов?!
Мы долго с ним спорили. Ялов настаивал на одном: чтобы я взял на себя вину за свой плен, признал себя изменником Родины и подписал протокол, где на все его вопросы был один ответ: да, виновен.
Я отказался наотрез:
— Нет, виновным я себя не признаю!
— Да, ты молодой, но неглупый, — медленно сказал Ялов. Я ответил, что здесь дело не в уме, а в справедливости и человечности.
Меня увели с допроса часа в два ночи. В камере еще никто не спал. Я рассказал все подробно, и все удивлялись и возмущались, что органы госбезопасности вот так, подлогами и провокациями, пытаются создать ложное, липовое дело с крупными обвинениями.
В шесть часов утра меня опять отвели к Ялову. Не здороваясь, он отчеканил:
— Вас отведут сейчас в штаб 4-й армии. Не вздумайте по дороге бежать, везде найдем, поняли?.. В штабе армии с тобой поговорят по-другому, не так, как я. Штаб и решит, куда тебя: сюда или… туда. — Ялов передал пакет конвоиру.
Мороз был градусов тридцать.
Уже под вечер мы пришли в большое село, и меня сразу же отвели к следователю. Он быстро вскрыл пакет, прочитал бумаги, временами отчеркивая что-то карандашом, потом начал спрашивать — о моей жизни в плену, о больнице, о лагере, о товарищах. Я подробно отвечал. Следователь время от времени испытующе взглядывал на меня, лицо его было суровым, но мне почему-то казалось, что он нарочно напустил на себя такой вид. Скоро меня увели.
В большой, довольно теплой хате было несколько человек, таких же, как я, и я опять, в который раз, рассказал свою историю.
Утром меня вызвали к следователю. Он был явно в хорошем расположении духа, задал мне еще несколько вопросов и сказал:
— Ничего, товарищ Ходушин, мы каждого из вас хорошо знаем. Ты все говорил правильно. Но почему ты не поладил с Яловым?
У меня горло сжало от обиды, я едва удержал слезы:
— Ялов назвал меня изменником Родины за то, что я лечил наших военнопленных.
Следователь похлопал меня по плечу:
— Не обращай внимания? В жизни и хуже бывает, но ты не сдавайся, доказывай свою правоту, как нас учил Ленин. Есть, есть у нас выскочки, службисты, которые на «липе» пробивают себе карьеру! Поедешь сейчас на пересыльный пункт, потом в действующую армию и опять станешь как все. Ты еще совсем молодой, много полезного можешь Родине принести.
Я был так благодарен ему за эти теплые и справедливые слова, что опять едва не заплакал…
Через полчаса была готова машина. Кроме меня в кузов залезли офицер и два солдата, мы разместились на сухой чистой соломе и натянули брезент. Когда машина тронулась, из своего домика вышел следователь и закричал:
— Счастливого пути, Ходушин! Доброй службы! — Он улыбался и махал рукой, пока машина не завернула за угол.
На формировочном пункте взяли мои документы, ни о чем не спрашивая, поставили на довольствие и направили в общежитие, где я наконец-то отоспался за все эти тяжелые дни. Наутро я почувствовал себя на редкость бодро, в голове вертелись мысли о том, на какой фронт меня пошлют, о новой службе, даже о новой форме с погонами — хорошо ли они будут выглядеть на моих плечах. Все впереди! Все будет хорошо! С этим настроением я шел в столовую — и внезапно столкнулся лицом к лицу… с Яловым. Вот уж кого не ожидал увидеть! Я растерянно поздоровался. У него лицо передернулось злобой, и он резко спросил:
— Что вы здесь делаете?
Я ответил, что жду распределения в какую-нибудь воинскую часть. Ялов недоверчиво хмыкнул и сказал:
— Ну, тогда вам еще придется ко мне зайти.
Ни в этот день, ни в другой ни в какую воинскую часть меня не отправили, а посадили вместе с другими в вагон и повезли неизвестно куда. Когда проехали Москву, стало ясно, что наш путь — на Вологду. И вот небольшой городок Грязовец, заброшенное здание, очевидно, бывшего монастыря, общие нары, вонь, грязь, плохое питание. Я понял, что это фильтрационный лагерь НКВД и что именно здесь окончательно решится моя судьба.