За что?
Шрифт:
Везли нас двое суток. Пока везли — не кормили. Снова бредем пешим строем в пыльном облаке, понурые, через пол-Челябинска. Жители на тротуарах стоят угрюмые, молчаливые. А как же: ведут их врагов! Ведь все средства массовой информации годами нагнетали ненависть — смерть врагам народа! Одна старушка приблизилась, хотела передать хлеб. Конвойный оттолкнул: «Нельзя! Кажу — заборонено [53] !..»
Нам все было «заборонено». Не запрещали дышать — но и то пока. В тюрьму ведут широкие двустворные ворота, обитые железом, со шлюзами через пять шагов, с шестью замками.
53
Заборонено (укр.) — запрещено.
Восьмая камера Челябинского централа — это подвальная комната, рассчитанная на тридцать коек, два окна метр на метр вровень с землей. У дверей — параша литров на сто, на спаренных койках вместо матрацев дощатые щиты. Пол бетонный. Надзиратель с хищными глазами (мы его прозвали «Рысь») открыл железную дверь, но куда входить-то?! Как и в курганской тюрьме, комната полна голых людей, даже у параши стоят человек десять. Может, думаю, ошиблись, в другую камеру поведут? Но нет, надзиратель заорал: «А ну, потеснитесь, гады, мать вашу!..» Подошли еще четыре мордоворота и стали дружно вталкивать нашу группу в камеру. Стоявшие у параши упали, мы на них, а надзиратели знай жмут дверь, рычат, прессуют…
В камере жарко — хоть бери веник и парься. Слышу крик:
— Миха, давай сюда!
Ба! То ж Тюменев! Вот встреча! А как к нему подойти? Ступить-то некуда: люди сидят на полу, кто в трусах, а кто и вовсе голый. А Василий опять:
— Смелее, Миха, снимай обувь, раздевайся до трусов, кидай котомку мне, сам вставай на четвереньки и дуй по людям. Мы все здесь так ходим. Не стесняйся, ползи!
Я так и сделал: стал на четыре кости, пополз — кому на плечо, кому на хребтину обопрусь, никто не возмущается.
Мой Вася-Василек сидит не на полу, на койке: две койки сдвинуты, люди на них сидят тоже вплотную, как и на полу. Ночью на них спят десять человек, валетом, на боку, чтобы больше поместилось, поворачиваются по сигналу крайнего.
Рядом с Василием Александровичем — бывший редактор областной газеты «Челябинский рабочий» Леонид Сыркин, тощенький мужичок, умный, с соседями деликатный. Тюменев, высокий, полный, каким я видел его сто дней назад, стал похожим на гороховый стручок — так высох. Здесь и с двумя легкими люди еле дышат, а у него ведь одно. Лицо стало землистым. Не вынесет он этого ада.
Место для меня раздвинули возле изголовья Василия, на полу. Я сел, навалившись голой спиной на облучок койки. Поговорили с ним, но немного: трудно дышать, да и небезопасно — у сексотов всегда ухо востро.
В камере днем полутень, ночью глаза режет от яркого света ламп. Не поймешь, когда узники спят. Круглые сутки шевелится голая масса, копошатся люди, как черви в банке. Сидя спать тяжело. Некоторые стоя дремлют. Ноги у них синие, опухшие, зато они первыми выходят на прогулки и возвращаются последними. Им достается лишний глоток воздуха.
Под койками тоже жилье: там лежат валетом по восемь человек. Я провел под койкой одну ночь и больше туда не полез — там вообще глухой бункер. Подкоечные чаще умирали. Живые день-два спали радом с мертвецами, чтобы получить за них пайку хлеба да разделить
Врачи, конечно, в тюрьме были, но за полтора года я не видел в нашей камере ни одного медика, хотя было у нас восемь туберкулезных, болели и дизентерией. Лечить больных не входило в задачу администрации — в старых силосных ямах возле села Шершни места много!..
За полтора года тюрьмы ни я, ни кто другой не были в бане. Мылись в уборной под краном ледяной водой и летом, и зимой. Смоешь с себя потную грязь, пополощешь трусы — и мокрые на себя. Друг другу мыли и спины — быстро, чтобы не подхватить от ледяной воды воспаление легких.
В камере тишина. Большинство узников сидят в полудреме, свесив голову на грудь. Думы у всех в прошлом. Будущего больше чем за неделю не видать. А что произойдет за неделю? Вон тех, слева, четверых, удушат сегодня. Многих и завтра ждет дорога в Шершни. Про место своей могилы мы узнали так: однажды, при раздаче еды, случился конфликт между старостой нашей камеры и раздатчиком. Как обычно, баландёр-уголовник наливает из бака в миски баланду, староста принимает, считает и передает по цепочке. Досчитал до 285, а нужно 286. Баландёр последнюю миску не дает: амба, 286 налил! Старосте не хватило. Спорили они долго — ничья не берет. В конце концов рассерженный баландёр налил в миску, бросил в бак черпак, так что брызги на стену полетели, и заорал зло:
— Хватайте, хватайте, гады, фашисты, не разжиреете! Мы всех ваших дохлых возим в Шершни — вилы в пузо — и в силосную яму! А особо вредных фашистов живыми сталкиваем. И вас всех так же!..
Никто из камерников ему не ответил. Местные, челябинцы, подтвердили: есть за этим селом старые силосные ямы и заброшенные шахты.
В уборную нас водят по тридцать человек. Можно бы и не водить — желудок пуст, а вода выходит потом. Но идут все, кто еще идти может, чтобы хоть смыть с себя грязный пот. Хлорки в туалете насыпано без меры, дышать невозможно, глаза из орбит лезут, многие кашляют до крови, но всех держат, «как положено», десять минут. Иные сознание теряют в уборной, ведем их обратно под руки. Кого-то качнуло, он задел рукой за чужую дверь. Тюремщик не зевает: тут же врежет по лицу тяжелой связкой ключей, и потечет на грудь последняя кровушка. Били нас ежедневно, да и не за пустяковые провинности, а просто так, из садизма.
Но в централе и пытали. В кинокартине «Покаяние» показаны пытки, но на самом деле их было гораздо больше и способы были изощреннее. Меня не пытали: видно, не та птица, птенец.
Пытали не всех и взрослых, но КРЕСТ я видел. Крест — это холл на пересечении коридоров. То ли здесь стены скреплены растяжкой — железным прутом в руку толщиной, то ли этот прут был прилажен специально для пыток. На нем подвешивали узников — кого за руки, кого за ноги, кого за руку и за ногу. Тут же на полу валялись заделанные в смирительные рубахи. Рубаха эта наподобие комбинезона, только широкая. В нее заделывают «клиента», воду туда заливают, кладут на живот и стягивают ноги к голове.