За две монетки
Шрифт:
— Р…р…
— Тише, Рико, — Камиль наклонилась так низко, замкнув дыхание от запаха смерти, что ее выбившаяся прядка щекотала умирающему веки. — Вот, наш Гильермо пришел. Узнаешь сына? Сын пришел тебя навестить. Все будет хорошо.
Гильермо сглотнул, ощущая собственный кадык как острый ком в горле.
— Я священник, отец. — Знал ли ты, мальчишка, что еще будешь говорить ему это слово? — Отец… Слышите? Я священник. Если вам нужны таинства…
— Св…щщщ… к-к… ззттт…
Слова исходят из груди Рикардо, будто пар. Будто сломанный механизм отчаянно пытается завестись.
— Он хочет знать, как тебя зовут… теперь, — бесконечно усталые глаза Камиль поднимаются к сыну из теней.
— Гильермо-Бенедетто, — он не настолько жесток, чтобы не произнести и первого
— Хххршо хоть нне… Бббенито.
Черты Рикардо так искажаются, что сын не сразу распознает улыбку. Компаньо Рикардо Пальма попробовал пошутить. Желтые в желтом круге хлопчатого абажура газеты — «Унита», все «Унита», да как много — расползаются черными буковками, но ведь на что-то нужно смотреть, кроме этих глаз, от которых Гильермо не позволяет себе отвести взгляда — но взгляд уходит в сторону сам. Бенито? Думал ли он хоть полсекунды о Муссолини все это время, избирая себе имя в честь Лабра, вмещал ли вообще так называемого дуче его тогдашний и нынешний мир — конечно же, нет. Но не будет же говорить об этом сейчас священник, пришедший с Виатиком к умирающему, к умирающему, перед которым нет ни сил, ни воли, ни времени сейчас извиниться, крича и крича, пока не услышит — прости, прежде чем уйдешь, прости, что я тебя всегда…
Может, все-таки не всегда ненавидел?…
Так много всего в этом доме. И даже в этом пледе, которым укрыт отец: клетчатом, побитом молью одеяле, на который отец некогда с размаху швырнул его замаранную поправками тетрадь.
«Чертов лоботряс! Сейчас получишь урок — какой следует!»
И первый — он же единственный — римский день рожденья Гильермо, когда и позвать было некого, так что отец пригласил сына заводского коллеги, а мама — дочку приятельницы, тихую и злую девочку, которую Гильермо мог бы понять, коли бы захотел. Тринадцатый год Гильермовой жизни начинался с унылого бдения за кое-как накрытым столом, в то время как с кухни, вместе с сигаретным дымом, не желавшим уходить в окно, доносился голос отца, ненавидевшего, когда зря жгут электричество: «Лоботрясы лопают, а счетчик-то вертится!»
И совершенно несовместимое с жизнью унижение собственным страхом, когда Гильермо лежал тихо, как труп, в ночной духоте, с набухающими полосами от ремня на заду и острым желанием смерти этому человеку. «Сдохни. Сдохни». Это вместо молитвы.
Его руки, взметнувшиеся к воротнику Гильермо — и в бессилии замершие на полпути: «Тогда ты мне больше не сын».
Твое желание сбылось, Маленький Принц. Змейка готова доставить тебя домой. Собственно, ты уже дома, а твой враг именно что сдыхает, где же твое торжество после семи, после трижды семи лет войны?
— Отец, — наклоняясь к самому его лицу, питьем покаяния вдыхая прокуренное дыхание и запрещая себе отодвинуться, повторяет Гильермо. Их одинаковые руки так и лежат, сцепленные, поверх одеяла, отнять руку невозможно. — Вам нужна исповедь? Исповедуетесь? Хотите?
Кивок. Это не могло быть ничем, кроме кивка. Кивок — движение даже не головой: темными измученными глазами. Это слишком тяжелая голова, в ней слишком много мыслей, нужно взять эту тяжесть, нужно разделить ее.
Свободная рука Гильермо уже шарит в портфеле в бешеном поиске лиловой столы. Господи, неужели?…
— Я священник. Я сейчас… Я могу.
Голова Рикардо тихо мотается по подушке. Туда-сюда, туда-сюда, дважды нет. Губы его трясутся, словно не могут раскрыться, когда слова распирают рот изнутри. Гильермо приходится почти прижаться ухом к его смрадному рту, чтобы услышать — «Нет… Маль-чик… Мальчик мой».
— Но почему?! Я священник, отец! Я могу…
— Не… тебе, маль…чик. Ты…
— Я священник! Я рукоположен. Сегодня.
Туда-сюда. Нет.
Не священник?
А кто тогда?…
— Ты… мальчик… мой, — выдавливает умирающий почти что внятно. Это движение его большого пальца — да, оно
— Отойдите-ка, отец, — назвавший отцом сына при отце санитар оттесняет его, склоняясь со стетоскопом.
Отец? «Я священник». Да священник ли ты и впрямь, Гильермо-Бенедетто Пальма, Бенуа Дюпон, который не может освободить даже собственного отца?…
Он умер ближе к рассвету — когда впервые в жизни закуривший сигарету Гильермо стоял у окна рядом с матерью, изможденной до полного отупения. Она еще что-то рассказывала сначала, порой отвлекаясь на хрипы умирающего уже с одним желанием: «Скорее бы, Господи». То роняла голову на руки от бессилия, то сидела вцепившись в сына, как в плотное подтверждение собственного существования на этом свете. Гильермо заварил ей чаю. Гильермо показал ей столу и кустодию с виатиком, которую мать взяла в пальцы так, будто боялась обжечься. Гильермо целовал ее в сухое обреченное лицо, повторяя вместе с ней псалмы на отход души, которых Рикардо уже не слышал.
Рикардо слег давно — Господи, считай, несколько месяцев назад, когда были демонстрации коммунистов в защиту бунтующих студентов. Разгоняли полицией — после нескольких взрывов на площадях Рима, в которых немедленно обвинили ИКП; даже Гильермо слышал об этом в своем затворе учебы и интроверсии. Почти каждая крупная демонстрация «левых» заканчивалась подобными стычками. На FIAT пригрозили уволить любителей приключений, особенно тех, кому и так недалеко до пенсии. Но Рикардо будто с цепи сорвался, в свои полвека, как зеленый мальчишка, рвался на любую манифестацию, разглагольствовал дома так, что ударом кулака о стену пробил обои и вызвал краткий дождь штукатурки. Рикардо однажды пошел к публичной женщине и провел у нее ночь, после чего наутро, страшно пьяный, все рассказал жене и умолял ее о прощении, одновременно проклиная за то, что она не смогла родить ему иного сына, кроме «этого священника»: первый раз после ухода Гильермо между родителями прозвучал намек на его существование и его занятие. Рикардо на весенней студенческой демонстрации получил от молоденького полицейского дубинкой по голове и вернулся домой через несколько дней — из больницы «скорой помощи», медленно и яростно оправляясь от инсульта на диване, пока взбешенная Камиль ухаживала за ним, обещая — или угрожая, — что они оба уедут во Францию немедленно по его выздоровлении. И последняя капля — хотя Рико уже и на костылях начинал ходить — последняя капля, бывший лидер, прежний бог, Пьер Паоло Пазолини. Хотя Рикардо с онемевшей и еще не слушающейся левой стороной тела с трудом добирался до туалета, газеты, вернее, единственную существовавшую для него газету он читал исправно. Именно по прочтении выступления бывшего товарища в поддержку полиции — о том, что «полицейские, дети южных пролетариев, избиваемы папенькиными сынками, которые бесятся с жиру», Рикардо отвернулся к стене, как некогда — король Анри Плантагенет, прослышавший об измене своего любимого сына. Что-то внутри у него сломалось, и теперь уже сломалось окончательно. Он действительно верил в эту свою идею, Гильермо. Он очень… Он очень тебя любил, сынок, Гильем, поверь мне, отец безумно тебя любил. Беда в том, что у тебя всегда был такой же, как у него, характер.
Так Гильермо, страстный наследник двоих чрезвычайно страстных родителей, по второму разу входил к своему умирающему отцу — на этот раз не вверх, а вниз по заплеванной лестнице, чтобы еще раз… Еще единственный раз по окончании войны попробовать с ним примириться.
Теперь уже не странно, отец. И даже о ненависти не странно, об этом ежедневном унижении страхом боли. Это был твой единственный способ заставить меня тебя заметить. Ну вот ты здесь, отец, я готов заметить тебя, глаза мои открыты, давай поговорим наконец не с позиций силы, давай забудем, кто из нас кто. Все плоды лишены сладости, кроме одного. Давай уже просто так поговорим!.. Попробуем посмотреть друг на друга — ведь мы же на самом деле есть.