За одним столом
Шрифт:
Die lange Schatten auf dem Schnehe, das Sonnenlicht,
Ein rotes Pferd mit seinem Jeger, mit seiner Pflicht.
Mein Got, mein Hund, mein Shornsteinfeger, und ich5.
Итак, я жила теперь на Матвеевской. Квартира родителей была трехкомнатной, но крошечной, как все в тех «хрущобах». Мне выделили в ней девятиметровую комнату, где я и поместилась со всеми своими книгами и картинами. Получилось нечто вроде купе с кроватью, затиснутой между шкафами и столом, сооруженным из книжных полок с положенной на них чертежной доской.
Матвеевская тогда была окраиной Москвы, а работала
В электричках, особенно зимой, было мучительнее всего. На подъезде к городу народ в шубах уже давился и потел во всех проходах и тамбурах. Много раз с удивлением замечала, что, невольно слушая речь подмосковных жителей, не понимаю ее. Как будто мы говорили на разных языках. Они точно говорили по-русски, они матерились по-русски, но, кроме мата, я не понимала почти ни слова – не могла связать изредка мелькавшие смыслы. Не знаю, чему приписать это странное обстоятельство: своему невниманию или душевному смятению. Но это повторялось регулярно: я вслушивалась, пыталась вникнуть, и не понимала. Странно. Помню, что такая «дислексия» меня тогда изрядно угнетала.
Несмотря на все внешние трудности, я была почти счастлива. Во мне была ясность, как будто я понимала, зачем все это. Одно из больших удовольствий того периода – налаживание отношений с папой.
По жизни мы с отцом не очень-то ладили, часто ругались и спорили по любым вопросам до хрипоты. Наверное, мы были очень разными. Или, наоборот, слишком похожими. Но в этот, самый поздний, период наших отношений прошлые страсти вдруг улеглись, и мы вошли в состояние взаимного приятия и тихой нежности, немного грустной в предчувствии близкой разлуки.
Однажды папа попросил его подстричь. Он сидел посреди комнаты на стуле, закутанный в простыню, а я вертелась с ножницами вокруг, отстригая кусочки его седины. И вдруг почувствовала, что ему бесконечно приятны мои прикосновения, что он млеет, наслаждаясь таким нашим немым общением. Его чувство передалось мне, и я запомнила эту сцену как танец, в котором мы кружимся с ним, очень нежно и бережно обнимая друг друга.
Папа в тот период уже страдал старческой эпилепсией, мама то и дело вызывала «скорую», чтобы вывести его из судорог и удушья. Часто это начиналось рано утром. Однажды я проснулась на рассвете в своем купе, проснулась от маминого крика. Она звала меня, и я сразу поняла, что папе плохо. Вскочила, ринулась к двери, схватила ручку и дернула… Дернула, наверное, слишком сильно, потому что ручка осталась в моей руке, а на ее месте между двух картонных листов, раскрашенных под древесину, образовалась круглая дыра, и, сколько я не билась, не могла ни высадить, ни открыть эту чертову дверь. Звала маму, чтобы она повернула ручку с другой стороны, но ей было не до меня. Помню свое задыхающееся, трясущееся от бессилия, еще не проснувшееся тело, которое стучит и орет, колотясь о запертую дверь.
В тот раз папу спасли. Но видно было, что он слабеет с каждой неделей. Как-то раз сидела у себя и вдруг услышала рядом его голос. Приоткрыла дверь: папа шел по коридору, придерживаясь руками за стены, и пел. Это было за несколько дней до последнего приступа.
В следующую пятницу мы с мужем поехали на дачу. Во время дневной прогулки дошли до почты, где был телефон-автомат. Позвонила родителям. Мама сказала, что папу забрали в больницу, и я помчалась в Москву.
По глазам врача из реанимации поняла, что папа умирает. Слова тоже мало обнадеживали, но мама хотела верить, что и на этот раз все обойдется. Не стала ничего говорить ей
Через два дня я только пришла на работу, как позвонили из больницы. Папа умер. Это было 11 октября 1985 года. Поехала в больницу. Мамы там еще не было – ей вообще не позвонили. Но она ходила в больницу, как на работу, и в то утро я пошла ее встречать. Мы шли навстречу друг другу вдоль больничной ограды, мама плелась медленно, неся какие-то банки с едой для папы. Увидела меня и сразу все поняла.
Дальше было несколько часов, как в тумане: стояние в каких-то очередях к каким-то окошкам для оформления каких-то бумажек… Вокруг все чужое и дребезжит. Внутри все немо и ломит, ломит…
Мама затихла и сникла. Я занялась обзвоном родственников и знакомых, организацией похорон. Мой муж не общался с моей родительской семьей, и не принимал участия в этой стороне моей жизни, мама была в глубокой и глухой депрессии, а потому я должна была все делать сама.
Началась раздача боли. Слова «папа умер», сказанные в телефонную трубку, как будто откалывали каждый раз кусочек от моей боли, но не уменьшали ее, а, наоборот, обостряли. И этот кусочек отправлялся к тому, кто был на том конце провода. А потом возвращался обратно – это чувствовалось физически, когда трубка охала или вскрикивала в ответ.
Как бы там ни было, мы дожили до дня похорон. Малоприятный и малоопрятный похоронный автобус загрузил гроб и тех, кто пришел в морг, чтобы везти нас всех на дальний конец города в крематорий. И вот тут начались странности, ради которых я и пишу эту не самую веселую главу.
В автобусе ко мне подсел Митя – мой друг детства. С ним и его братом Алешей когда-то водили детские компании: летом жили по соседству в деревне, зимой ходили друг к другу на дни рождения. Много лет не виделись, и я была благодарна Мите, что он поехал с нами – нужны были мужчины, чтобы нести гроб, а их было мало в нашем окружении. Митя о чем-то говорил, и вдруг я почувствовала, что он ко мне, что называется, «клеится». Женщины такое сразу чувствуют – волна мужской энергии проходит по телу. В ответ во мне закипела не просто злость, а прямо-таки ярость:
– Ну, на кой хрен мне это вообще и сейчас, в частности?! Господи, я так устала…
Примерно так я могла бы выразиться словесно, если бы могла. Не знаю, что из этого отразило мое лицо, но только Митя, видно, мой отклик поймал, потому что вдруг спросил:
– А помнишь, как твой папа водил нас собирать мармелад?
– Не помню… – И тут же начала вспоминать.
Митя принялся что-то об этом рассказывать, но я его уже почти не слышала – смотрела внутренним зрением замечательное кино из моего детства.
Мы едем куда-то на электричке. Мы – это два семейства с тремя детьми, включая меня. Потом карабкаемся вверх по сыпучей песчаной насыпи и, наконец, взбираемся на пути, которые блестящими змеями скользят вдаль, стремительно сужаясь и утягивая за собой взгляд. Теперь съезжаем по той же сыпучей насыпи вниз, на другую сторону железной дороги.
Новая сцена: синее одеяло на зеленой траве. На одеяле термосы, бутылки с дюшесом, какие-то овощи и бутерброды с плавлеными сырками.
Папа заранее готовился к таким походам: брал компас, перочинный нож, защитного цвета выгоревший рюкзак с потертыми кожаными ремнями, панамку и батон. Этот батон белого хлеба он предварительно резал пополам вдоль, прижимая его одним концом к груди и держа нож лезвием на себя. Каждую половину затем намазывал маслом и выкладывал на масло плавленые сырки. Когда половинки склеивались обратно, получался огромный бутерброд, который можно было резать или просто разламывать на маленькие бутерброды.