За полвека до Бородина
Шрифт:
Рассказчица вдруг замолчала и чему–то улыбнулась. Так и не согнав улыбки с лица, она проговорила распевно, будто недоумевая неправдоподобности того, о чем собиралась поведать.
— Когда старик–фельдмаршал помер, то младшей его дочери было три месяца, а старшему сыну — Михаилу Борисовичу — подходило к пятидесяти.
Мачеха–то, выходит, была пасынка своего млаже на добрые десять лет, да не дал и ей господь долгого веку — не прошло и десяти лет, как скончалась и госпожа моя Анна Петровна.
И стала Наталья Борисовна с той поры грустна и задумчива, и часто заставала я ее заплаканной
Про него рассказывали, что однажды, когда стоял он за креслом государя, тому поднесли на подпись смертный приговор. Государь уже было собрался приговор подписать, как вдруг наш Иван Алексеевич — хвать царя зубами за ухо. «Ты что ж это делаешь?!» — закричал государь. «А то, — ответил ему наш князюшка, что тебе вон ухо больно стало, а каково будет тому злосчастному, когда будут рубить ему голову?»
Наталья Борисовна предложение жениха приняла и так была счастлива, что, как мне потом говаривала, полагала, что вся сфера небесная ради счастья ее перевернулась.
Вскоре и обручились молодые, или, как в старину говаривали, помолвились.
Вся императорская фамилия и чужестранные министры были на сговоре, и все знатные персоны, и весь генералитет, и лучшие люди двора. И обручали молодых архиерей и два архимандрита, а сколько бриллиантов, и золота, и табакерок, и часов, и галантереи всяческой им притом подарили — не перечесть.
Только один старший ее брат — Петр, тогда Преображенского полка поручик, — подарил жениху лишь серебра шесть пудов.
И были там и кубки старинные, и фляги золоченые, и тарели, и блюда, и ковши — всего и не упомню.
Да только счастье ее не продлилось и месяца.
Женщина замолчала и, вздохнув, добавила:
— Как сказано в Писании: «Случилось нечто с нею, как с сыном царя Давида Нафаном: лизнул медку, да и помер».
А все беды начались оттого, что друг и сберегатель князя Ивана Алексеевича, государь Петр II Алексеевич, вскоре заболел оспой да и помер. А по смерти его сделалась в государстве коронная перемена, и вышла она столь несчастливой для молодых моих господ, что и не рассказать.
Как только император умер, тут же все поняли, что князь Иван и все его родственники — конченые люди.
И тут же шереметевская родня стала невесте шептать: «Откажись от него — он тебе еще не муж, помолвлен, да не венчан!»
Но Наталья Борисовна сказала (я сама это слышала): «Войдите в рассуждение: какое это мне утешение и честна ли совесть, когда он велик, так я с радостью за него шла, а как стал несчастлив, так и отказать ему?»
И когда прошло много лет, я спросила как–то княгинюшку: «А жалеешь ли, Наталья Борисовна, что тогда еще, в самом начале, не переменила решения своего?» И Наталья Борисовна ответила мне: «Во всех злополучиях была я моему мужу товарищем и теперь скажу самую правду: никогда не раскаивалась я, что пошла за него. Он тому свидетель. Все, любя его,
И вот в конце того самого дня, когда узнали мы, что умер их благодетель — Петр Алексеевич, внук, стало быть, Петра, царя, — в дом к нам приехал князь Иван.
Я тогда возле Натальи Борисовны была и хорошо помню, как вбежал он к ней в комнату, упал перед нею на колени и заплакал. Заплакала и она.
А я тут же убежала и так же, как и они, обливалась слезами. И хоть сегодня только на руках у нашего жениха умер друг его и оберегатель, но чуяла я, что не от того только он плачет, а более всего из–за себя и из–за нее — Натальи Борисовны, завтрашней жены его.
А потом были похороны Петра Алексеевича, и я глядела на процессию из окна графинюшкиной спальни. И рядом со мною, положив руки на подоконник, сидела моя барышня. Вся она опухла от слез и хотя и глядела на эту плачевную процессию, на то, как шли мимо архиереи и архимандриты, да десятки священников, какие шли во главе похорон в 1 Кремль, да будто и никого не видела.
А я дивилась пышности сего шествия — будто не слезный ход шел мимо окон, а некий машкерад, столь много было бархата и золота, гербов и знамен и всякой кавалерии. Одних корон несли с полдюжины, да державу, да скипетр, да иные регалии.
Заметила я и князя Ивана Алексеевича. Шел он среди прочих, но уже не среди первых вельмож, а подале, и хотя нес какую–то кавалерию, и ассистенты поддерживали его с обеих сторон, да видно было, что стал он уже не той персоной — сильно успели отодвинуть его другие, новые, люди.
И он это тоже чувствовал: епанча на нем — черная, предлинная, едва не по земле волочится, флер со шляпы почти до земли свисает, волосы по плечам распущены, сам бледен, словно неживой.
А после того дом наш будто вымер. Никто к господам моим не ездит и их к себе не зовет.
Ну, а повалила беда — отворяй ворота. Тут же померла и бабка Натальи Борисовны, и старший ее брат, в чьем доме она жила, слег в постелю и так занедужил, что и его не чаяли видеть в живых. А ведь объявленная на сговоре свадьба подступала и надобно было ее играть. А кто на такую–то свадьбу пойдет, в такой–то дом? И решила Наталья Борисовна из Москвы уехать. Взяла с собою двух старых бабок–приживалок да меня, рабу ее, и поехали мы в деревню к жениху.
Стояла та деревня на Владимирке, верстах в пятнадцати от города. Название ей было Горенки. А возле деревни — большой каменный дом, и оранжереи, и пруды, и церковь, ничуть не хуже, чем в Кусково, у старого моего барина.
Да только красоте этой и богатству не рада была Наталья Борисовна: уезжала из дому в слезах и к свекрам в дом приехала вся расплакана.
Свадьбы же, почитай, никакой и не было — сходили молодые в церковь, и все.
На третий день надобно было им в город ехать: визиты мужниным сродникам наносить, рекомендовать себя в их милость.
Только собрались — едет из сената секретарь: «Ве–лено–де вам всем ехать в дальние деревни и там жить до указу».
А теперь вот послушай, что этот указ означал. Что значило «ехать вам всем». А значило это, что не одни молодые ссылаются, а весь дом князей Долгоруких.