За пределы атмосферы
Шрифт:
– Куриный бульон. – Теперь Наталья старалась не отстраняться, хотя длинный и тяжелый нос его лез в лицо. Стояла как можно прямее. – Что это такое? Отраву я, что ли, принесу? Вы хотя бы назовитесь!
– Валерий Фёдорович Конышев, – буркнул шкаф, выпрямляясь. – Не отвлекайте меня на пустяки. Из медикаментов что приносили?
– Ничего, – еще прямее вытянулась Наталья.
– Не врите! Вы понимаете, что если бы чего – это врача под суд, а лечить кто будет? – Теперь зеленый халат Конышева натянулся на могучей груди, а голос обрел трубную мощь. Но Наталья за время работы парикмахером без юрлица навидалась всяких, и любителей взять на пушку тоже. Начав сама расспрашивать, напористо, неотступно, после долгих и бесплодных «а я уйду, и
– Сотый раз: ни-че-го. Только бульон и курицу. Хотите – отдайте на анализ. Там человек голодный, а вы еще врачом себя называете!
Голоса у Натальи уже не было. Неубедительный сип подметающей швабры. За окном тьма стояла, как в колодце, ледяная и неподвижная. Время посещений кончилось. И гранитно-непробиваемый Конышев снизошел:
– Вот сюда отлейте. И мяса отложите.
Выписали Семёна через три дня. За нарушение режима. Утром пошел по нужде, сняв с ноги всю сбрую. Не в силах ни объяснить невероятное, ни противостоять его очевидности, быстренько провели через рентген – и выпихнули. Со смятением убедившись, что заросли и нога, и рука, и ребра. Вот пусть и идет подобру-поздорову, и утешается тем, что другие кварталами маются, а он за неделю выскочил фуксом…
Телефон бренчал, точно жестянка с гайками. Конышев специально выбирал аппарат с плохо выносимым звоном. Врач должен просыпаться от звонка сразу, он не имеет права не услышать, а мама с папой наградили таким крепким сном – пушкой не разбудишь. С пушкой он опытов не проделывал, а старый павловопосадский одер будил исправно.
Взяв трубку, он услышал «привет, Валерьяныч!», и сразу как-то отлегло, расслабился. Так называл его только однокурсник Олежка, осевший в соседнем райцентре. Павловопосадский ветеран связи сделал голос Олежки плоским, жестяным, но это был все тот же Олежка, способный к бодрости и в декабрьскую хмурень, и если зарплату полгода не платили, и если больной умер под ножом – и даже если не дотянул до больницы.
– От вас или не от вас очередные слухи про панацею? Мои бабульки только и жужжат: там у вас, в вашей медсанчасти, дескать, выдают что-то такое, что сразу проходят и прыщи, и суставы…
– У кого? В определенном возрасте лекарством и от прыщей, и от многого другого является регулярный секс…
– Да там маловероятно, им за семьдесят, рассказчицам-то.
– Так про себя самих, что ль, рассказывают?
– Ты слушай сюды, Валерьяныч! Как говорят в Одессе. У нас не Одесса, но – своими глазами видел. Дамочка за семьдесят, хорошо ее знаю, она из Ужова, пенсионерка, лучшая морковка на здешнем базаре, осенью и весной приходит жаловаться на суставы и желудок. Вот эта дама. Слушай сюды, слушай! Выходит из автобуса на моих глазах, и – уууть! – через лужу, метра два, без разбега, толчком с нижней ступеньки. Он, хрен без редьки, в самой луже остановился – эпос, а не лужа. А она через нее. Метра два. Христом богом и дедушкой Марксом. Это уже не слухи, это, Валерьяныч, объективно. Я догнал, пригласил на прием, без очереди обещал. Она – «нет, нет, некогда, да чтоб я больше, да ни ногой, разве что в ту медсанчасть, коли нужда припадет, там даже кого машиной раздавило, собирают из кусочков, неделя – и бегает, меня зять может устроить». Даже голос другой стал. И пошла. Какая спина, Валерьяныч! Такие и двадцатилетние не все, сейчас спортивность у народа на нулю. Фитнес-клубов развелось как нерезаных, а масса все равно к теликам прилипши «Диких Роз» глядит… Но у нее спина была – как у наших ровесниц двадцатилетних, во!
– А ты был поднапраздновавшись уже? Объективно? То-то Новый год, новый век…
В трубке раздался хохот, еще более простого разговора похожий на бренчание.
–
Теперь и Конышева разобрало на смешок.
– Вот и жужжат, и жужжат, – продолжал Олежка. – Я и решился спросить: очередные эпохальные эксперименты? Вашего номерного главноуправления? Я бы поучаствовал, даже на общественных началах. А то тут совсем тоска. Скоро корешками, за околицей собранными, лечить придется. Мои бабульки так и делают уже.
– А как еще? Какие уж эксперименты…
Перебросились еще парой незначащих фраз про предстоящий Новый год и новый век – и на том распрощались. «Вот как», – подумал Конышев, кладя трубку. Значит, теперь можно точно утверждать, что мужик, у которого сломанная нога срослась за три дня, – не галлюцинация и не симулянт. Коллега про то же самое говорит. И никто его за язык не тянул, сам, ничем не вынуждаемый. А что, бывает. Бывает, и врачу не говорят, что применялось.
Слепой метод. Потом расскажут. Надо будет получше, поподробней историю прописать.
Кто нормально учится, тому двадцать седьмого декабря в школе делать почти нечего. Только кто между двойкой и тройкой. А остальные двадцать пятого Рождество отпраздновали, вместе с теми, кто в кирху ходит, а потом будет Новый год, наверняка у мамы заначен сюрприз, а потом еще одно Рождество. Полпервого, скоро обед. В Вичкиной голове носились туда-сюда разные вкусные мысли. Додумать их она не успела: на мостике через речку нога поскользнулась, и Вичку спиной, рюкзачком ударило о дощатый настил.
Сама собой дернулась рука – хвать за перила, за стойку. Стойка осталась в руке. Тррысь! – с гнилым треском расселся настил. Все исчезло – Вика летела вниз. Плюх! – и ничего больше, кроме леденящего мокрого холода, сразу сковало, будто железными обручами, руки, ребра, дыханье, черные и оранжевые круги замельтешили перед глазами. Из груди рвался вопль смертного ужаса, но Вика не знала, удалось ли ей крикнуть.
Крикнуть удалось. «А-а-а!» так страшно, надрывно взмыло в плотный потолок туч, что услышали шагах в ста позади Арин-ка и Галка. Перед речкой улица горбом, мостика и не видно на таком расстоянии, просто – каждый день ходишь, да не по разу на дню, так уж точно знаешь, где он. И девчонки сразу поняли, что случилось: сначала удар чем-то мягким, потом сухой, щепяной треск, а потом истошное «а-а-а» – точно, сорвался кто-то с мостика!
Подхватились, подбежали. Перила сломаны, настил провален, на воде круги. И все.
Если кто-то сорвался в реку в этом месте, то прыгать с мостика бесполезно. Даже летом. А сейчас декабрь, вода ледяная. Не спасешь, только утонешь вместе с бедолагой. До воды метра три-четыре – это нужна, значит, палка такой длины, чтобы утопающему подать. А как Вичка за нее схватится, если она больше не кричит, из воды не высовывается, – значит, захлебнулась уже? К тому же в реке течение. Будет тащить вниз. То есть Вичку уже тащит. Кто решил ее спасти – должен, выходит, ниже мостика в реку сунуться, перехватить. Ниже – обрыв, те же три-четыре метра, с него надо спрыгнуть, внизу плоский, отмелый берег, и вот с него-то надо ловить. А кто в декабре отважится в реку соваться…
– Я бегу звать! – выдохнула Аринка и побежала назад, от мостика к шоссе, крича: – Спасите! Спасите! Утонула!
А Галка не побежала, потому что ей попалась на глаза, кажется, такая самая палка, как надо. Доска метра в три. Схватила – да, можно поднять, удобно! Если эту доску опустить туда, в обрыв, и прыгнуть, держась за нее, – можно приземлиться на сухое место! И уж ею, этой доской, шарить в речке…
У-ух! Пролететь, держась за доску, получилось. Приземлилась не в воду. Правда, сапоги сразу стало засасывать. Ну, где? Сунула доску в бурые струи. Конец от берега очень уж недалеко плюхнулся. Где там Вичку тащит, как ее зацепить?