За землю Русскую
Шрифт:
— Спросить бы у них о том, болярин. Вязали бы небось, да тянуть и клепать колечко умельство надобно. Из четырех колечек на одном две заклепочки; не всякому мастеру доведется их заклепать. Недаром на торгу дороги кольчужки…
Солнце встало над Ильменем, в городе к заутреням зазвонили, а в княжей гридне свечи не гаснут. Кажется, только начался пир. Молодым не в тягость веселье, а как ударили гусляры по струнам, и у старых огонь пробежал в жилах. У боярина Водовика два зуба остались во рту, но и он забыл годы. Пролил на стол мед, песню вспомнил:
…ГдеЯкун Лизута с Афанасием Ивковичем тянут свою:
…Там ли живет, да за Ильменем, бела, румяна перепелочка; не матушка мне, не тетушка, — а ее люблю, за себя возьму…Не видно конца пиру.
Глава 4
Беда на беду
Не пил мед Стефан Твердиславич на пиру в княжей гридне. Уж он ли не крепок был, не силен, не именит, а свалила хворь — железом приковала к перине. Не то что со двора — через горницу не переступить. Ослаб он, речь попуталась. Но как ни тяжко боярину, а мысли его о земном.
«Переживу, перетерплю беду, — думал Стефан Твердиславич. — Встану, снова свет увижу. Невеста моя нареченная небось убивается… Легко ли молвить — под венец готовилась…»
Позвать бы Ефросинью в горницу, сказать ей о том, что, кроме нее, не введет он никого в хоромы… Ох! Легко ли ей видеть боярина, жениха нареченного, в тяжких немощах… Слезы будет лить после.
— Береги, Окулко, болярышню! — наказывал он Окулу. — Ни в чем не ведала бы она нужды.
Тоскливо плетутся дни в хоромах. Боярин головы не поднимает, лежит колодой неподвижной, а Окул… Сегодня с ног сбился ключник. Взыскать бы с кого вину, а с кого? Сам виноват в беде. Точно бес смутил черную душу Окула, — размяк он, пожалел. Обошла и спутала разум его старая Ермольевна. Ведь как она подкатилась; ни в одном глазу Окул не приметил у нее ни хитрости, ни преступного лукавства. Поверил, а теперь вот не знает, как и молвить боярину о том, что сотворилось. «Добро бы одна, так нет! Болярышню, невесту богоданную смутила».
Утром, раным-рано, явилась Ермольевна к Окулу и сказала:
— Собираемся ко Власию с болярышней, к обедне… Вели-ко открыть ворота.
— Ко Власию… Что ты, старая! Дома икон у вас нету? Почто болярышне ножки топтать! — возразил он.
— Своим-то иконам, батюшка, и в будни намолимся, а нынче какой день?
— День как день…
— Безбожник ты, Окул! — ужаснулась Ермольевна. — Тяжко будет тебе, как приведется давать ответ за житье свое.
— Спросят и отвечу, не к тебе приду кланяться. А чем особенный день нынче — не припомню.
— Где уж тебе, — насмешливо, не сердясь, усмехнулась Ермольевна беззубым ртом. — Спас-преображение на горе Фаворе нынче… В этакой-то день грешно дома-то… Домашняя-то молитва не дойдет ко престолу.
— Болярышню я сохраняю. Отпустишь, а ну как неладное?
— Махонькая она, слава тебе господи! У болярышни
— Проведает болярин, что из хором ходили, что молвит?
— А что ему молвить? — нахохлилась Ермольевна, сердись на упрямого ключника. — Самому-то не грешить бы тебе, Окул, а о том думать: как болярышня наша станет болярыней в хоромах, не вспомнила бы тогда она невзначай, что в велик день в церковь божию ты ее не пустил.
Наговорила Ермольевна и будто зельем опоила Окула. Размяк от бабьей речи. «И впрямь, не дите болярышня, — подумал. — Не сглазится, чай, оттого, что послушает, как попы поют».
— Ладно, велю открыть ворота, а ты, Ермольевна, помни: отпоют обедню — немедля домой! — наказал он.
— Куда же еще-то! Не на Гулящую горку побежим.
Колокола отзвонили «на выход», пора бы Ермольевне с боярышней дома быть, а их нет. «И поделом, не слушал бы старую дуру!» — ворчал Окул про себя. С каждой минутой тревога его усиливалась. И в терем он не раз забегал, и за ворота выглядывал. Когда уходили — Окул видел их из переходца: оделась боярышня не по-праздничному. Голубой летник на ней да плат белый. Ни жемчугов не надела, ни бус, ни колтов золотых. «Ох, беда! — вздыхал Окул. — И куда завела старая колдунья?» Шумно и людно на улицах. Не хотелось Окулу давать огласку своей тревоге, а как скроешь? Позвал к себе рыжего Якуна, воротного сторожа, спросил:
— Открывал ты, Якунко, утром ворота болярышне, как пошла она к обедне с Ермольевной?
— Открывал.
— К дому-то нет?!
— Не пускал их, не видел.
— Ты… Вот что, Якунко: беги туда, в церковь ко Власию, спрашивай у людей: не видел ли кто девицы в голубом летнике? Не найдешь следу — в хоромы не жалуй! — пригрозил Окул.
— Найду, не иголка, чай, — ощерил Якун в ухмылке кривые зубы.
К вечерням звонили, когда вернулся Якун в хоромы. Увидев его, Окул еле вымолвил:
— Где болярышня, Якунко?
— Болярышня где — не ведаю, а след ее отыскал, — ответил рыжий. — У Власия ее видели. Как обедню отпели, вышла она на паперть, дарила нищую братию. Ермольевна в сторонке стояла. Спустилась с паперти болярышня, подошел тут к ней молодец… Кто он? Не дознался. Поговорили они будто и не к дому пошли, а на Великий мост…
— О! — простонал Окул. — Пес ты, злодей ты, Якунко! Надо бы и тебе следом, на торгу спрашивать.
— Был я на торгу… И на Буян-лугу и на Гулящей горке… У людей спрашивал и сам смотрел: нет ни болярышни, ни Ермольевны.
— Иди ищи! — прохрипел Окул. — Тимка возьми с собой… Вернется старая колдунья, велю драть ее батожьем.
Глаза Окула сверкнули такой жестокой ненавистью, что даже Якунко попятился к дверце. Сухой, с обострившимся носом и ввалившимися щеками старик был страшен.
Глава 5
Ночной звон
Боярин Якун Лизута проснулся у себя в горнице. В ушах шум, в висках ломота, как от угара. Потрогал голову — цела. Позавчера на Гзени, у Духова монастыря, встречали войско; звонили колбкола, сказывал Новгород славу Александру. Не жаловал боярин Якун князя Александра и не скрывал того, но весть о черной смерти кума Бориса Олельковича сдула прежнюю прыть.