Загадочная Коко Шанель
Шрифт:
Ее торговля шляпами очень быстро стала процветать. Вскоре она «переманила» у Каролин Ребу [94] ее знаменитую первую мастерицу Люсьенн.
— Как только я поняла, — говорила она, — дело пошло.
Она зарабатывала деньги, становилась независимой, была счастлива, любила Кейпела. Почему она не вышла за него замуж?
Он знал. Знал все, что она так неистово старалась скрыть. Во всяком случае, прежде чем думать о браке с ним, она должна реабилитировать себя, добившись успеха. Могущество
94
Каролин Ребу (1837–1927) — называют во Франции великой модисткой. Была дружна с лидером социалистов Леоном Блюмом. Служащие Дома Ребу участвовали в доходах предприятия, что было редкостью в то время.
Все, что рассказывали о ней, даже если это не занимало еще восьми полос, помогало продавать ее первые шляпы. Схватив свой шанс, с поразительной прозорливостью и хладнокровным весельем она эксплуатировала его. С самого начала, настоящая крестьянка, она заставила свой талант приносить плоды. Она брала огромные деньги с дам, которые чтобы, попялить на нее глаза, приходили мерить шляпы. Теперь никто не эпатировал ее. А чтобы внушить почтение к себе… Из своего нелегкого познания Всего-Парижа она усвоила среди прочего, что богатые признают только одну цену — самую высокую. Как должна была она веселиться, продавая свои шляпы! Колпаки, купленные в Галери Лафайет (вскоре у поставщиков из Галери появились немалые барыши) за сущие пустяки, украшенные какой-то штуковиной, и держите, мадам, это для вас… Думая про себя: идиотка, так как ты слишком глупа, чтобы сделать это сама, плати! Плати же!
Она много выезжала. К этому времени, может быть, до шляпного «завода», относится ее первый ужин у «Максима», о котором она так забавно рассказывала:
«Мне сказали, что у «Максима» бывают кокотки. Дамы (порядочные) не ходят в ресторан. Я любила кокоток. Они были чистые».
Постоянный лейтмотив: дамы полусвета чистые. Как не вспомнить диалог Жижи и ее бабушки Мадам Альварец из романа Колетт:
«Мадам Альварец: Ты хотя бы помылась?
Жижи: Да, бабушка, лицо.
Мадам Альварец: Лицо в крайнем случае ты можешь отложить на завтра, но уход за нижней частью тела — это достоинство женщины».
Когда Коко в первый раз ужинала у «Максима» (в 1913 году — я была маленькая девочка) там было много кокоток. Ее сопровождало трое господ:
«…Среди них невозмутимый англичанин. Одна пара села за соседний стол. Тут же появилась какая-то женщина:
— Выйди на минуту! — сказала она мужчине.
— Оставь меня в покое! — ответил он.
Она разбила бокал и его ножкой принялась кромсать
Очень влюбленный в меня англичанин спросил, куда я исчезла.
— Вернулась домой, — ответили другие.
— От нее, — сказал он, — можно ждать чего угодно.
Чтобы выяснить это, он пошел искать меня. Поднялся по лестнице. Вошел в комнату, где я пряталась. Приподнял скатерть (она подняла скатерть, нагнулась, чтобы закричать, как англичанин): «Коко! Покажись!».
Я вылезла, но не хотела возвращаться вниз.
— Ты пойдешь со мной, — решил англичанин. — Надо всегда уметь преодолевать себя».
В следующий раз, когда она завтракала у «Максима», «…вошел какой-то тип с револьвером и заставил всех поднять руки вверх. Вы поймете, почему после этого в течение тридцати лет я не бывала у «Максима».
Ах, эта Коко! Англичанин, заставлявший ее преодолеть себя, был, конечно, Бой Кейпел.
— Он прекрасно понимал меня, — говорила она. — Обращался со мной, как с ребенком. Он говорил: «Коко, если бы ты только перестала врать! Неужели не можешь говорить, как все люди? И откуда только ты берешь свои бредни?»
Из романов Пьера Декурселя, объяснила она 60 лет спустя.
Но вопросы, которые она вкладывала в уста Боя Кейпела, — не задавала ли она их сама себе: зачем лгать? Почему не рассказать правду? Я записал такой диалог Коко и Кейпела:
— Ведь ты выдумала эту историю, Коко! — протестовал Бой Кейпел.
— Я ее немного приукрасила, — призналась она.
— Лучше бы рассказала правду!
Может быть, теперь она и сама так думала, сама спрашивала себя об этом, но, рассказывая, вкладывала эти нотации в уста Кейпела. Ей случалось испытывать головокружение перед бездной, куда она сбросила десять лет жизни. Она говорила:
«Начиная с войны я размышляю гораздо больше, чем прежде. Раньше мне не хватало времени, я вечно спешила. Я также больше нуждалась во сне, чем сейчас. Была одержима всем, что предпринимала. Хотела забыть».
Забыть — что? Правда рвалась из глубины сердца на уста. Если бы я это сознавал, может быть, мне удалось убедить ее освободиться, исповедаться. Она спохватывалась:
«Я никогда точно не знала, что хочу забыть. Тогда, что бы за быть что-то, что, вероятно, преследовало меня, я пускалась в какое-нибудь новое дело».
Она еще колебалась, недолго, собственные слова растревожили ее:
«Забыть невозможно, это остается в подсознании, где все и происходит».
И наконец:
«Я спрашиваю себя, не стараешься ли ты попросту забыть, что живешь? Неизвестно. Это не формулируется достаточно отчетливо. Разве я человек беспокойный? Я охотно проводила бы целые дни на своем диване. Всегда была непозволительно ленива. Но во мне сидит потребность забыть, что я жива, потребность, которая заставляет меня суетиться, что-то делать, чтобы забыть, что я живу. Однако разве это не приятно — жить?»
Она останавливалась, как бы для того, чтобы акцентировать вопрос, в то же время не ожидая на него ответа. Она никогда его не ждала, за исключением тех случаев, конечно, если спрашивала, который час. Она говорила: