Захар Беркут
Шрифт:
Чем ниже они спускались в долину, тем гуще окружал их мрак, тем меньше они могли различить что-либо вокруг, кроме мерцания костров и зарева дальних пожаров. Зато шум и крики огромной толпы становились все громче, оглушительнее. Дым разъедал им глаза, у них спирало дыхание. Боярин направил коня к первому пылавшему среди поля костру. Это была монгольская стража. Приблизившись, боярин и Мирослава увидели пятерых человек в вывернутых наизнанку овчинных тулупах, в таких же косматых остроконечных колпаках, с луками за плечами и с топорами в руках.
Уже совсем близко от стражи Мирослава догнала отца и дернула его за рукав:
— Батюшка, богом святым молю тебя, уедем отсюда!
— Куда?
— Едем в Тухлю!
— Нет, уж кончено! Мы поедем туда, но не с униженной мольбою. Поедем туда в гости, и я с удовольствием погляжу, посмеют ли тогда твои Беркуты изгонять нас!
В эту минуту монголы заметили приход чужих
— Кто идет? — закричали они нестройно по-русски и по-монгольски.
— Поклонник великого Чингис-хана! — ответил, по-монгольски Тугар Волк.
Монголы замерли, выпучив на него глаза.
— Ты откуда, кто таков, зачем пришел? — спросил один из них, повидимому, начальник стражи.
— Не твое дело, — ответил резко, по-монгольски, боярин. — Кто ведет ваше войско?
— Внуки великого Чингис-хана: Пета бегадыр и Бурунда бегадыр.
— Ступай же и скажи им: «Калка-река по болоту течет и в Дон впадает». А мы, покуда ты вернешься, подождем у костра.
С рабской почтительностью расступились монголы перед незнакомцем, который говорил на их языке и притом таким повелительным тоном, какой они привыкли слышать лишь от своих ханов и бегадыров. Начальник торопливо передал свои обязанности другому монголу, а сам, вскочив на коня, поскакал к лагерю, отстоявшему примерно на четверть, мили от сторожевого костра.
Тугар Волк и Мирослава сошли с лошадей, которых кто-то из стражи немедленно отвел, почистил, напоил и, привязав, пустил пастись на мужицкой, рожью засеянной, ниве. Приезжие подошли к костру, грея руки, которые пощипывал весенний ночной холодок. Мирослава дрожала всем телом, как в лихорадке, она была бледна и не смела поднять глаз на отца. Лишь теперь, услыхав из уст отца монгольскую речь и увидев, с какой почтительностью монголы исполняли его приказания, она догадалась, что отец ее не первый день знается с этими страшными разорителями родной земли и что справедливы были слухи, передававшиеся шопотом при дворе князя Даниила, будто Тугар Волк в битве на Калке предал Русь монголам, открыв им весь план предстоящего сражения, составленный русскими князьями. Правда, говорили, точного доказательства этому нет, не то боярину пришлось бы сложить голову на плахе; боярин во время битвы находился в первом ряду и, при первом же замешательстве русских, взят был в плен. Но странным казалось кое-кому его быстрое освобождение из плена, без выкупа, хоть боярин и клялся, что монголы отпустили его, уважая за храбрость. Дело было темное, и лишь одно было ясно — что при княжеском дворе все начали как-то сторониться Тугара, и сам князь не доверял ему так, как прежде. Боярин в конце концов почувствовал перемену и попросил у князя дарственной земли в Тухольщине. Не расспрашивая, почему боярин вздумал покинуть Галич и почему он хочет зарыться в этой леской глуши, да еще с молодой дочерью, князь Даниил дал ему просимое, — будучи, очевидно, рад от него избавиться. И при их отъезде из Галича все как-то холодно прощались с боярином, многолетним товарищем по оружию. Все это вспомнила теперь в одно мгновение Мирослава, и то, что когда-то удивляло и сердило ее, стало ясно и понятно ей. Так, значит, шопот и слухи были справедливы! Так, значит, отец ее уже давно, с десяток лет, был в сношениях с монголами, был предателем! Словно придавленная, словно подкошенная этою мыслью, склонила Мирослава свою прекрасную голову. Сердце ее болело страшно: она чувствовала, как в нем одна за другой рвутся самые крепкие и самые священные узы — узы детской любви и уважения. Какой одинокой, круглой сиротой чувствовала она себя теперь в мире, хотя тут же, рядом с нею, сидел ее отец! Какой несчастной чувствовала она себя сейчас, хотя отец недавно еще уверял ее, что все делает для ее счастья!
Но и боярин сидел теперь какой-то невеселый — его решительное сердце давили, видимо, какие-то тяжелые думы. Неизвестно, о чем думал он, но глаза его смотрели, не мигая, в пламя костра, следя внимательно, как догорали багряные, словно раскаленное железо, поленья, как трескались они, охваченные пламенем. Было ли это спокойное раздумье человека, достигшего своей цели, или, может быть, тревожное предчувствие грядущего холодной рукой стиснуло его сердце и печать молчания наложило на его уста? Но только и он, старый, рассудительный человек, избегал взгляда Мирославы, а все смотрел и смотрел в пламя костра, на мерцающие искры и тлеющие поленья.
— Дочка! — проговорил он, наконец, тихо, не поднимая на нее глаз.
— Почему ты вчера не убил меня, отец? — прошептала Мирослава, едва сдерживая слезы. От звука ее голоса, хотя и чуть слышного, на боярина дохнуло ледяным холодом. Он не нашел ответа на вопрос и молча смотрел в пламя, пока не примчался часовой из лагеря.
— Внуки великого Чингис-хана шлют свой привет новому другу и просят его в
— Идем! — бросил боярин и поднялся с места.
Мирослава тоже поднялась, но ноги отказывались служить ей. Однако поздно уж было возвращаться! В одно мгновенье монголы привели их лошадей, посадили Мирославу и, окружив гостей, направились с ними в лагерь. Монгольский лагерь был расположен громадным четырехугольником и окопан глубоким рвом. С каждой стороны четырехугольника имелось по двенадцати входов, охраняемых вооруженной стражей. Хотя никакой неприятель не угрожал лагерю, всё же его бдительно охраняли — таково было военное правило монголов, в полную противоположность правилам христианского рыцарского войска, которое не могло сравниться с монголами ни в отношении военной дисциплины, ни в искусстве тактики и в умении командовать большими массами.
Часовые у входа в лагерь дикими голосами перекликнулись со стражей, ведшей боярина и его дочь, а затем приняли необычайных гостей и повели их в шатер своих начальников. Как ни была подавлена Мирослава своим горем и стыдом, зажигавшим жаркий румянец на ее девичьем лице, она все же была достаточно отважна и достаточно свободно, по-рыцарски воспитана, чтобы не заинтересоваться расположением лагеря и всем тем новым, что ее окружало. Быстрым взглядом окинула она сопровождавших ее стражей. Низкорослые, коренастые, в овечьих шкурах, с луком и колчаном за плечами, монголы походили не то на медведей, не то на каких-то других зверей. Их лица, лишенные растительности, с выдавшимися скулами, с маленькими глубоко запавшими глазками, которые чуть поблескивали в узких щелях косо прорезанных век, с маленькими приплюснутыми носами, казались страшными и отвратительными, а желтый цвет кожи в отблесках костров приобретал какой-то зеленоватый оттенок, делая их еще страшнее и отвратительнее. С опущенными головами и со своей гортанной, певучей речью они напоминали волков, ищущих добычи. Шатры их, как разглядела Мирослава вблизи, были сделаны из кошмы, растянутой на четырех жердях, связанных вверху, и накрыты были от дождя огромными шапками из конских шкур. Перед шатрами торчали насаженные на колья человеческие головы, окровавленные, с застывшим выражением боли и отчаяния на бледных, посинелых, фантастически освещенных пламенем костров лицах. Холодный пот выступил на лбу у Мирославы при этом зрелище; ее, героическую, смелую девушку, не пугала мысль, что и ее голова вскоре будет так же торчать перед шатром какого-нибудь монгольского бегадыра. Нет, она предпочла бы теперь смерть на костре, предпочла бы, чтоб и ее голова как кровавый трофей торчала перед шатром победителя, чем своими глазами видеть эти трофеи, из которых каждый еще недавно был живым человеком, думал, работал, любил, — чем итти по страшному лагерю на бесчестное, предательское дело!
«Нет, нет, — думалось ей. — Не будет этого. Я не пойду дальше! Я не сделаюсь изменницей своей родины! Я покину отца, если не смогу заставить его отказаться от его проклятого намерения».
Между тем они очутились перед шатром военачальника Петы, любимца Батыя. Внешне шатер не отличался от других ничем, кроме укрепленного на его вершине древка с тремя бунчуками; зато внутри он был убран гораздо, с азиатской пышностью. Впрочем, ни боярин, ни Мирослава внутрь шатра не вошли, так как застали монгольских начальников перед шатром, у костра, на котором невольники жарили двух баранов. Увидев гостей, начальники вскочили все разом на ноги и схватились оружие хотя, впрочем, не тронулись с места навстречу остям Зная монгольский обычай, боярин кивнул дочери, что то бы она осталась позади, а сам, сняв с головы шлем, а с плеч лук, подошел к монголам с поклоном и остановился молча, с потупленными в землю глазами, в трех шагах от главного начальника, Петы.
— От какого царя приносишь нам вести? — спросил его Пета.
— Я не знаю никакого царя, кроме великого Чингис-хана, повелителя всего мира! — произнес боярин. Это была обычная формула подданства. Пета после этого важно, но, впрочем, радушно протянул боярину руку.
— Во-время приходишь, — сказал Пета, — мы ожидали своего союзника.
— Я знаю свой долг, — сказал Тугар Волк. — В одном только я преступил ваш обычай: я привел дочь свою в лагерь.
— Дочь? — спросил изумленный Пета. — Разве ты не знаешь, что обычай наш возбраняет женщинам входить в собрание воинов?
— Знаю. Но что же мне оставалось делать с нею? У меня нет ни дома, ни семьи, ни жены! Кроме меня и великого Чингис-хана, у нее нет никакой защиты! Мой князь рад был спровадить меня из своего города, а проклятые смерды, мои рабы, взбунтовались против меня.
— Но все-таки здесь она не может оставаться.
— Я прошу внуков великого Чингис-хана разрешить ей остаться на сегодняшнюю ночь и завтрашний день, пока я не найду для нее безопасного убежища.
— Для друзей наших мы гостеприимны, — ответил Пета и затем, повернувшись к Мирославе, произнес на ломаном русском языке: