Закат в крови(Роман)
Шрифт:
Ивлев с трудом поднял голову. Все в голове как будто окаменело. Все обратилось в сухое ожесточение. Но вот что-то жгучее, острое, неудержимое подступило к горлу. Ноги подогнулись, и он тяжело грохнулся на колени, уткнулся лицом в подушку, на которой покоилась седая материнская голова, и беззвучно разрыдался…
Глава тридцать вторая
Как не бросить все на свете,
Не отчаяться во всем,
Если в гости ходит ветер,
Только дикий черный ветер,
Сотрясающий мой дом…
Январь 1920
На Кубани иногда случается, что стены домов, крыши, деревья, заборы, колокольни церквей, кресты и купола, стекла в окнах после заката солнца, уже в сумерках, продолжают сохранять пылающий, красноватый, интенсивный цвет. Солнца давно нет, и западный небосвод уже почти полностью померк, а предметы, отражая последние, почти неприметные отблески быстро темнеющего неба, все еще живут так, будто настоящее солнце озаряет их прощальными розовыми лучами. И это странно печальное зрелище нередко продолжается долго, даже тогда, когда луна поднимается и ее мертвенно-призрачный неопределенный свет воцаряется над землей.
Похоронив мать, Ивлев остался совершенно одиноким в своем родном доме, как будто забытом всеми. Ни Шемякину, ни Однойко он не давал о себе знать. Он чувствовал себя потухающей лампадой и не хотел, чтобы в нее кто-нибудь подливал живительного масла. С холодным равнодушием он листал газеты, следил за оперативными сводками, делая это лишь по инерции и потому, что прощальный свет угасшего солнца еще отражался в потемках его души, готовящейся утонуть в черноте ночи.
Он перестал бриться, целыми днями в измятом костюме валялся на диване или бесцельно бродил по опустевшему дому, натыкаясь на туфли, галоши, костюмы Сергея Сергеевича, Инны, Елены Николаевны. Все эти вещи как бы с немым укором ему говорили: «Теперь ты один, неприкаянный. А если бы не связался с Корниловым и Деникиным, не участвовал в «ледяном походе», не уходил с отрядами Покровского и Филимонова за Кубань, не отступал с остатками корниловцев в Задонье, не был адъютантом Маркова, не выполнял ответственных поручений Романовского и Врангеля, то дом был бы еще полон жизни, не погибла бы Инна, не ушла бы Глаша из Екатеринодара, не умерла бы в одиночестве мать и даже Сергея Сергеевича, может, не скосил бы страшный недуг».
Тягостны и сиротливы были дни, еще тягостнее часы, когда за квадратными окнами тянулись зимние ночи. В ночные часы, страдая от бессонницы, Ивлев невольно припоминал тернистые пути последних лет и, куда ни устремлял взор памяти, всюду видел людей, корчившихся от ранений и сыпнотифозной горячки.
Он мало ел, мало пил, зато много курил. За папиросами и хлебом выходил на базар не в офицерской шинели, а в потрепанном отцовском костюме, поношенном пальто и старомодной фетровой шляпе. Офицерам комендантского патруля, проверявшим документы, он предъявлял удостоверение о том, что является переводчиком при военной французской миссии.
Полагая, что его нет в Екатеринодаре, никто не приходил, не звонил ему. И как было тут не одичать? Не опуститься? И вообще как было дальше жить? Для чего, для кого? Казалось, не осталось никакой привязанности к жизни…
В доме была библиотека из нескольких тысяч книг. Она занимала довольно большую комнату. Ивлев однажды зашел сюда.
И прежде всего обратился к шкафам, плотно заставленным томами сочинений русских и мировых классиков. Все они давно были прочитаны, и в тоскливые дни, казавшиеся последними днями жизни, перечитывать Льва Толстого, Бальзака, Шекспира, Тургенева, Гоголя не хотелось. Ивлев искал непрочитанного
Ивлев ни с чем отошел от книжных полок с философами и направился к шкафам, стоявшим у противоположной стены, где хранилась целая бездна русской и западноевропейской беллетристики.
В поисках значительного, умного, талантливого он настойчиво листал одну книгу за другой, поражаясь, как ничтожно мало на свете Пушкиных, Лермонтовых, Достоевских, Буниных, Флоберов.
Если среди миллиардов умерших людей была лишь небольшая горстка великих умов, если в искусстве и философии не скопилось обилия гениев, то откуда ему взяться среди государственных мужей и политиков! Следовательно, чрезвычайно наивно уповать на встречу с ними в России, превратившейся в бурлящее горнило огня и крови.
Гений в политике осуществляет свое высшее предназначение не только решительными действиями, как Петр Первый или Наполеон, но и тем, что, вбирая в себя миллионы желаний и мнений, творчески распоряжается этим колоссальным хором. Работая над собранием идей и чувств своей эпохи, гений создает новые кодексы для настоящего и будущего. Его великая душа знает, куда вести род людской. И потому даже тень великого человека ярче живой посредственности. Она и из-за могильного бугра зовет и увлекает. А что, если таким гением и всевластным дирижером русских сердец стал Ленин?
Ивлев медленно отошел от книжного шкафа и, глубоко пораженный этой мыслью и тем, что она подкрепляется всеми основными событиями революции и гражданской войны, остановился у окна. Он чувствовал себя человеком, беспощадно обворовавшим самого себя.
Когда в лето девятнадцатого года Мамонтов скакал по тылам красных, то почти все газеты белого Юга захлебывались от восторга, расхваливая его кавалерийский рейд. Даже «Таймс» отвел ему передовую статью как герою рейда, якобы беспримерному по дерзости и стремительности. Мамонтов мгновенно стал наиболее популярным из белогвардейских генералов. Бойкие журналисты, сведущие в военной истории, сравнивали рейд Мамонтова с лихими набегами Мюрата и не скупились на хвалебные эпитеты.
Ростовские, новочеркасские, екатеринодарские и таганрогские газеты утверждали, ссылаясь на «верные источники», будто в Москве на Курском и Казанском вокзалах у перронов стоят под парами паровозы со специальными поездами Совнаркома и ЧК. Мол, у большевиков нет никакой гарантии, что Мамонтов неожиданно не окажется на Красной площади у стен Кремля. Ведь он уже в Козлове, а его передовые разъезды вокруг Рязани. Ровно три недели мамонтовский рейд не сходил со страниц белой прессы.
Когда же сейчас в Екатеринодаре от сыпного тифа умер Мамонтов, имя которого давно было предано забвению, то из всех газет, некогда безмерно восславлявших его, лишь «Вольная Кубань» посвятила ему всего шесть коротких газетных строк.
Ивлев прочел их и подумал: «Вот и вышел из игры трехнедельный герой девятнадцатого года. Без всякой помпы отправили его на екатеринодарский погост. Там ему и место. Вообще всего лучше, если бы никогда и не было никакого Мамонтова. Никто так не напакостил белому делу, как этот наиболее типичный представитель белогвардейской хлестаковщины».
А Екатеринодар кишмя кишел дезертирами. Офицеры-дезертиры тоже, как Ивлев, рядились в штатские пальто, кепи, шляпы. Их также называли «зелеными».