Закат в крови(Роман)
Шрифт:
Шли под руку. Глаша доверчиво прижималась к Алексею.
— Юнкера не остановят нас снова? — спросила она.
— Нет, — ответил Ивлев и почувствовал, что в нем воскресает тот далекий девятнадцатилетний юноша, который некогда здесь, в этом самом Котляревском переулке, бродил с Олечкой Гайченко.
Он взглянул на профиль Глаши и вспомнил: какой-то известный живописец утверждал, что у каждого художника должен быть свой идеал женского профиля. А что, если очертания Глашиного профиля совпадут с его, ивлевским, идеалом?..
— Глаша, —
— А во сколько прийти? — просто спросила она.
— Часов в одиннадцать.
И когда Глаша сказала: «Хорошо, приду», Ивлев благодарно сжал ее руку и удивился вслух:
— Какое странное совпадение, Глаша! Вот в этом же переулке, вот в том дворе, в белом доме за березами жила Олечка Гайченко, и вдруг и вы живете в этом же Котляревском переулке!..
— А ведь о Гайченко мне известно… И я даже знаю, что Олечка Гайченко была вашей первой любовью. Счастливой и возвышенной любовью.
— Возвышенной, но почти безответной, — поправил Ивлев. — Ведь Олечка позволяла себя целовать только через кружевной платочек.
— А разве нельзя было платочек невзначай приподнять? Если бы вдруг Олечка это заметила, то вряд ли бы разгневалась. — Глаша рассмеялась, а потом раздумчиво промолвила: — А может быть, эти поцелуи сквозь платочек и были счастьем? Понятие о счастье очень изменчиво!
— Робок я был и неловок, — признался Ивлев.
И он задумался: «А представление о счастье и вправду весьма и весьма изменчиво… Вот, например: под Кущевской казалось, что самое великое благо — добраться до родного Екатеринодара. А сейчас Екатеринодара мне уже мало… Сейчас хочется, чтобы все екатеринодарские дни были неотделимы от Глаши…»
— Я просто убеждена, — говорила между тем Глаша, — искусство — ваше призвание. Без него и вне его вы всегда будете чувствовать себя выбитым из колеи. Да, вы прежде всего художник. А уж потом — поручик. Ваши мысли, сокровенные чувства могут полно выражаться лишь в творчестве. Живопись — ваша стихия, ваша поэзия…
— Да, я, наверно, лирик, — согласился Ивлев.
Глаша продолжала:
— России нужно ваше искусство, а не ваш револьвер. Сейчас в России и без вас переизбыток людей с револьверами.
— Каких людей?! — запротестовал Ивлев. — Тогда вы ничего не знаете! Я… я… и людей, подобных мне, как раз очень немного. Это всего-навсего небольшая когорта корниловцев…
— Однако корниловцы будут делать как раз противоположное вашим идеалам! Я хорошо знаю вашу семью — Сергея Сергеевича, Инну, отлично помню, на каких принципах воспитывались вы. Вам и вашим работам свойственны ум, благородство. Конечно, большевики не обещают богачам ландышей…
Но вас и Сергея Сергеевича они ничего не лишат… Вам чужда всякая тирания… Зачем же вам становиться на ее защиту?..
Глаша говорила горячо. Потом, взглянув на ручные часы, спохватилась:
— А уже третий час ночи!
Простившись с Глашей, Ивлев пошел
«Глаша — милая, славная, — думал он. — Если бы не эта злая година, мы, может быть, и нашли бы верные тропы друг к другу…»
Со стороны вокзала Владикавказской железной дороги донеслась винтовочная стрельба. Когда у самого уха раз и другой свистнули пули, Ивлев выругался:
— Э, черт! Неужели это уже большевики?! — Вытащил из кармана браунинг и прижался спиной к кирпичному выступу дома.
Перестрелка усилилась. Ивлев взвел курок пистолета. «Если большевики ворвались в город, тогда прощай все! Неужели это они?.. А как же Глаша?..»
Ивлев судорожно сжимал рукоять браунинга. Нет, он будет драться до последнего…
Внезапно вспыхнувшая перестрелка стала постепенно глохнуть, удаляться в сторону Дубинки.
Ивлев облегченно вздохнул, сунул браунинг в карман.
Леонид Иванович не спал, когда пришла Глаша. Он стоял у окна и, прислушиваясь к пальбе, потирал руки.
— Еще устроим одну-две крепкие перепалки, и Филимонов с Покровским сами сбегут из Екатеринодара. Вот увидишь, Глаша!
Он захлопнул форточку и сел за стол.
— А вчера было сообщение о победном продвижении Корнилова… — напомнила Глаша.
— Филимонов не поверит этому. Кубанское правительство трепещет от мысли, что оно вот-вот окажется в мешке. На своих заседаниях значительная часть членов правительства в ужасе кричит: «По всем линиям железных дорог большевики жмут — нам уготована ловушка в Екатеринодаре!»
— Мне жалко молодого Ивлева, художника! — вырвалось у Глаши. — Он так напуган большевиками…
Леонид Иванович понимающе взглянул на дочь:
— Он, наверное, говорит, что интеллигенция не сможет ужиться с большевиками?
— Да, что-то в этом роде, — подтвердила Глаша. — Если бы ты поговорил с ним!..
— Что ж, пригласи, поговорю. Вот Иван Шемякин — тоже художник… Ох, эти мне художники — люди чувства! Как часто из-за неумения мыслить они впадают в какой-то непроглядный душевный маразм… То они, видите ли, заражаются мистицизмом, то — богоискательством, то вдруг разуверятся во всех истинах, то видят пропасть между интеллигенцией и народом, утверждают, что революционные массы несут гибель мыслящей части России!..
Глаша долго не могла уснуть. В комнате было тепло и темно. Заложив руки за голову, девушка припомнила этюды и картины, которые писал Ивлев, вспоминала, как проникновенно читал он блоковские стихи. Он, конечно, всерьез охвачен мучительной тревогой за судьбу России и русской интеллигенции. И готов пожертвовать всем, дабы водворить в стране порядок. Как художник он не лишен дара наблюдательности. Следовательно, и здравого рассудка. Что же сделать, чтобы он скорей увидел в коммунистах разумную силу? «Ему хочется написать мой портрет… Значит, он не прочь вернуться к тому, чем жил прежде?..»