Зал ожидания
Шрифт:
Маша выбирает: сначала свербящее, затем вечное.
Дверь открывает Матео – абсолютно такой же, как двадцать пять лет назад.
– Матео?
– Папы нет.
Маша делает шаг назад.
Матео – не Матео, его сын – смеётся и осеняет себя крестом.
– Папы нет здесь. Он переехал из Кадиса лет пятнадцать назад.
Через пять минут она уже пьёт кофе на кухне, на которой лучше всего было начать любой из своих дней. Вместо турки – кофемашина, вместо Матео – его сын. Ей страшно, не по-профессорски, даже не по-людски хочется спросить, сколько ему лет и как его папа познакомился с его мамой. Приходится сжать свою коленку: с неё ещё неделю будут сходить маленькие, круглые синячки.
– Я родился здесь, а вырос в другом месте, потом снова вернулся сюда. Понял: меня тянет к Кадису,
От кайе Сопранис до главной площади Кадиса – Plaza de la Catedral – пять минут шагом обычным и десять минут шагом Матео: с остановками на como estas c хозяином бара и официантами, на похвалить новые фиалки синьоры Риверы и на пару бросков мяча с малышнёй. Через площадь Сан Хуан де Диос выйти на кайе Пелота – и плитка под ногами сменяется на тёмный площадный камень. Маша поднимает голову: по левую руку – жемчужина Кадиса, кафедральный собор, на реконструкции, полностью закрытый строительным лесом.
Матео уехал – в это верилось ещё меньше, чем в то, что она сюда вернулась. Матео уехал – и ей тоже было пора уезжать.
До дома долгий путь: два с половиной часа до Кордобы, ещё полтора до Малаги, такси в аэропорт. Маша сдаёт багаж, проходит паспортный контроль и идёт к выходу на посадку B.
– Lo de siempre, senora?
Город выдыхает знойный день к морю через переулки, наполняясь густыми красками и глубокими тенями.
– Lo de siempre, да, как обычно, кариньо, – смеётся, жадно пытаясь вобрать свое «обычно»: туфли, скинутые под столик, прохладный камень под огрубевшей от песка пяткой, озарённая садящимся солнцем башня собора и белый надломленный росчерк пролетевшего самолёта.
Дарья Стаханова
Печатная буква
У них ничего не получалось. Так изнурительно долго не получалось, что уже можно было бы признаться в этом не только себе, но и друг другу. Только кто тут за смельчака? Время признаний – из никогда не наступающих. Как там это принято называть? Временем сбора камней? Малёк собирал их всю жизнь – с тех пор, как начал себя кое-как осознавать и развлекать. Жёлтые гладкие, жёлтые зернистые, белые мучнистые, с сероватым налётом, белые сахарные, как кости, состоящие из едва различимых кристалликов. Красные мясные, красные вишнёвые, красные божьекоровковые. Серые всех оттенков и мастей – он научился различать вариации спектра. Чёрные – самые редкие – потому что чёрного в природе, если присмотреться, не так уж и много. Малёк привык к тому, что каждый новый чёрный камень оказывался тёмно-серым или коричнево-землистым после высыхания. Не истинно чёрным. Ни разу.
У них ничего не получалось, и он решил, что дело в том, что они не подходят друг другу. Как-то он даже попытался сказать ей об этом напрямую. Он вскочил во время завтрака решительно и шумно, так, что стул за ним картинно завалился на спинку. В правой руке он сжимал стакан разбавленного апельсинового сока из трёхлитровой канистры (о, этот синтетический вкус, который оседает на зубах на целый день), левая ладонь продолжала касаться стола – для устойчивости. «Мам, я понимаю, что я вам не подхожу, – он запнулся. Прозвучало как-то не совсем точно, потому что подходить «им» он вроде как и не должен был. Только ей. Старшему брату уже исполнилось шестнадцать, и ему подходили разве что размалёванные одноклассницы с голыми животами и хищными алыми ртами. Подходить Стефану (он сознательно избегал определений – они закрепляли бы за Стефаном какую-то роль в его жизни, материализовали бы его ещё больше, хотя куда уж там больше) – подходить Стефану он наотрез отказывался. Стефан не подходил ему. – Мам, давай по-честному? Я тебе не подхожу». Ему трудно дались эти слова, а потому, озвучив их, он приосанился и неосознанно поднял над головой сок, будто королевский кубок. Поднял и замер.
Он ждал скандала. Может быть, слёз или доверительного разговора на заднем дворе, в беседке. Он ждал реакции, подобающей силе момента. Он даже был согласен на писклявый
На самом деле, у него было имя, нормальное, человеческое, настоящее. «Малька» придумал Стефан сразу после того, как въехал к ним насовсем. Он хотел выбраться из этого «малька», сбросить его, как отжившую кожу сбрасывают анаконды в естественнонаучных фильмах, отшелушить, отторгнуть. Но Малёк прирос к нему намертво, врос в него.
Они сидели в ряд: мама у иллюминатора, её когти, накрепко влипшие в волосатое запястье Стефана, Стефан собственной персоной, стянувший узкие ботинки и сияющий теперь новыми парадными носками, брат в капюшоне и огромных наушниках поверх. И Малёк, через проход, рядом с чужими мужем и женой. Чужие муж и жена целовались каждые пять минут и говорили друг другу что-то воркующе нежное на непонятном языке. Малёк подумал, что никогда не видел, чтобы мама с папой так целовались. Наверное, потому папа и ушёл. А ещё подумал, что все эти долгие шесть часов в самолёте все будут думать, что он принадлежит к этой семье, где воркуют и целуются. И эта принадлежность сделала ему моментально, полноценно хорошо.
Остров, на который их донёс неуклюжий пузатый самолёт, сразу же у трапа обдал Малька таким спёртым, горячим дыханием, какое было только у соседского Пирата, пока того не сбила машина. Земля вокруг была пыльной, выгоревшей. Малёк подумал, что здесь даже камней не наберёшь, только пыль. Где-то вдалеке морщились угрюмые жёлто-красные горы.
«Малёк, здесь есть настоящая пустыня. Такая, где верблюды живут, представляешь? И море тоже есть, и горы есть», – мама всегда начинала восторженно, каждый отпуск. Малёк не любил отпуска – в замкнутом пространстве всем вместе им удавалось протянуть без катастроф от силы пару дней. Малёк не любил раздеваться на пляжах, потому что выглядел кольчатым белым червяком, из тех, что заводятся в крупах. Или ужом-альбиносом. Особенно в новых розовых плавках с желтыми наглыми смайлами на них. Малёк ненавидел крохотные номера, которые они снимали, двухярусные кровати с их скрипом от любого движения и сальными шутками братца на тему пятен на простынях, ненавидел волосатую грудь Стефана и мамину манеру загорать в одних трусах, когда она переворачивалась на живот, он ненавидел общие туалеты с их вонью, пляжные кафе с их склизкими осьминогами на вертелах, море с его волнами и забавами.
У них ничего не получалось. И Малёк не мог больше так продолжать.
План был блестящим, подготовка – кропотливой. Он собрал все три шоколадки, что ему купили перед пивной, в которой они приноровились проводить вечера, с каждого завтрака отложил по несколько кусочков сыра и колбасы, наворовал хлеба с запасом и – даже! – разжился полиэтиленовым пакетом и бутылкой для воды. Пакет слегка попахивал сухой рыбой, у бутылки была пробита пробка, но тоже самую малость. Малёк дал этим вещам вторую жизнь, и хотел от них того же. Второй, новой жизни для себя.
Он вышел из дома чуть позже шести. Церковь вдалеке, как обычно, разбудила его своим колокольным перебором. Только его, никого больше. Малёк сложил весь скарб в хорошо простиранный и пахнущий уже лавандой, не рыбой, мешок, почистил зубы вдвое дольше обычного, предполагая, что нескоро ему выдастся шанс сделать это снова, надел позорную бейсболку с Губкой Бобом, решив, что ни один позор на свете не сравнится с солнечным ударом, и вышел из дома.
Малёк заранее условился сам с собой выбирать горы всякий раз, как дорога соберётся раздваиваться. Горы, а не море. Для тех, кто привык советоваться исключительно с самим собой, выбор редко кажется чем-то весомым, веса ему придают сторонние. Сторонних рядом с Мальком толком особо и не было никогда. А потому нескончаемые внутренние диалоги текли раздольной, полноводной рекой. Малёк с собой дружил. Пожалуй, он дружил только с собой и с фантомом папы, не с фантомом даже, а с неким фактом, что где-то когда-то тот существовал, наличествовал.