Запах напалма по утрам (сборник)
Шрифт:
– Ед-д-дем! – Пьеро был глубоко пьян. – Ед-д-дем! Увези эту женщину, она разбила мне жизнь со своим дер-р-ревянным гадом. Он глуп, он пошл! Он – пошл, он извергает пошлости, он полон пошлости, и я… тоже полон. Я стар, мой шелк истрепался, она любила меня, но вышла за него, все кончено, но я живу, я живу! Зачем? Едем вдвоем!
Карабас поднялся, глядя на них заслезившимися глазами.
– Куклы мои… Люди… Я увезу вас, обязательно. Вы не будете пить, мы заживем, я буду заботиться о вас, мы уедем.
– Но театр! – закричала Мальвина.
– Вот театр! Вы сами театр, потому что давно играете без декораций и суфлеров! – выкрикнул
В дверях стоял потрескавшийся во многих местах Буратино, наводя ему в грудь забрызганный грязью, но от этого не менее грозный мушкет с винной пробкой вместо пули.
Полтора такта
Первое исполнение «Сантинейи» Чакраты обставлялось по классу «люкс».
Проезд к Консерватории зловеще отливал мигающе-фиолетовым, лимузины в сопровождении джипов на полной скорости сворачивали во внутренний дворик, кто-то выскакивал и открывал двери плотным сибаритским фигурам, сразу скрывавшимся в высоких боковых дверях…
Горовица нельзя было видеть. Он так и не раскрыл тайну симфонии и не мог жить с ней. Но надо было играть, и потому гениальный старик, упившись уничижением, юродиво щурился на лампионы наедине с початой бутылкой «Кьянти». Играть он мог в любом состоянии, хмель выбегал из него сразу, как только он вставал за пульт.
Тремя этажами ниже встречали Леню Сойфертиса (рояль). Плотные коричневые кудряшки стряхнули дождик на пол, встали дыбом и скачками понеслись наверх.
– Леня-Леня, Горовиц велел…
– Ах, бросьте, мне надо с ним срочно поговорить!
– Леня, он просил…
– А я вам говорю, что мне надо, и это будет штука!
Сойфертис вбежал к патрону и схватил его за огромную, уже отчасти пигментную кисть.
– Слушайте, Горовиц, ну мы что, так и будем в середине мямлить? Что вы там надумали?
«Сантинейю», посмертное сочинение, открыли по завещанию Чакраты через месяц после его кончины, набрав личный пароль в присутствии тридцати свидетелей, выбранных наугад по специальной и тоже насмерть запароленной программе. Партии гобоя и валторны были написаны отдельно и позднее, туда вел отдельный путь, проставленный в начале файла. Владея только голосовым способом нотной записи, Чакрата, страшная восковая кукла с черными, так и не поседевшими за двадцать лет искалеченного существования волосами, писал только в компьютер. Середина симфонии представляла собой столкновение рояля Сойфертиса (Человеческая Младость-Суетность) и последовательно вступающих духовых (Приговор Небесной Судьбы), но содержала некий разбаланс, что вполне объяснимо состоянием гения, и все же, все же… Горовиц посмотрел на Леню и беззубо улыбнулся, посылая разыгрываться. Оставалось полчаса, и он больше не мог думать, спорить, бороться. Он совсем состарился и скоро уйдет обсуждать это с самим Чакратой. Туда.
– Горовиц, может, мы выкинем эту лабуду куда-нибудь к матери, пропустим ее? – в отчаянии вскричал Леня, но, предвидя ответ, скрылся в артистической, где имел дело к первой скрипке.
У духовиков уже все собрались, и когда нежно прозвенел внутренний, поднялись и одернули фраки. Ермаков (гобой), попавший в исполнение полуслучайно, думал о Йоки, с которой у него началось две недели назад и – шутка ли! – продолжалось до сих пор. Он шел на сцену мимо охраны, открывал им футляр, а сам в это время продолжал обнимать ее, склоняться к ней. «Сантинейя» сопровождала
Рассевшись, поставили ноты на пюпитры, кларнеты негромко выдули «ля» и по одной трели, скрипичники бочком пропустили выскочившего Леню, взмахнувшего круглым венчиком кудряшек и севшего, как вышел Горовиц и раздались аплодисменты. Старик с видимым трудом сделал шаг вверх и уже ястребом, как в юности, вскинул из-под бровей бешеные красные глаза на весь состав. Поднял руки. Леня обмер и начал.
Его тема, дребезжащая, не без пародийности, разрывалась духовиками, и казалось, что сам Леня взбирается к облакам вприпрыжку и неизвестно что о них думая, а на страже его щенячьих радостей и обид выстраивается гряда свернутых молний и громов такого масштаба, что они были едва намечены. К шестой цифре он понял, что Чакрата никогда не писал ничего более великого.
Ермаков, ожидая девятой, где был его первый мордент, предварявший соло, смотрел на короткий ежик Йоки, едва видневшийся из-за литавр… Прошла восьмая с холодным дуновением валторн (Смерть), и перед заученными наизусть пятью тактами чья-то рука легла ему на плечо. Он не мог обернуться, рядом стояли пюпитры, но то ли Йоки приблизилась и встала рядом, истекая белым вареньем, то ли Чакрата бросил его губы к фистуле, но он вступил. На полтора такта раньше.
Вступил и озарился от догадки, что это правильно. Горовиц побледнел и качнулся на пульте, почувствовав то же самое. Правильно, так и должно быть. Величественная тема вплелась в общий хор. Нота гобоя властно встала поперек Смерти и отстранила ее, а еще через три такта скрипичники вступили в замысел таким пронзительным ликованием, что с заднего ряда приподнялся Сотоманчес, удерживаемый женой в вуалетке, а на галерке повскакали классы Шамахяна и Антанези. Горовиц метнул взгляд Ермакову, они достали друг друга до донышка душ и поняли, что надо продолжать. Палочка дирижера заметалась, обозначая такты до двенадцатой. Спустя полчаса все было кончено. «Сантинейя» была исполнена.
Овация сотрясала зал, несли букеты. Горовиц смотрел вверх и около гигантских медальонов Баха видел Чакрату в грозном сиянии Того, Что Не Смерть. Смерти больше не было. Он вытер глаза платком и повернулся лицом к газетным строкам, где неназванные источники уже делились его догадкой, поставившей ошибившуюся программу записи на место, устранившую сбой в гениальном сочинении одним наитием…
Горовиц сошел с пульта и направился к гобою, вывел его вперед и поклонился вместе с ним.
Леня хлопал, как мальчишка, забыв о табели, очередности. Он был выше мелочей, когда речь шла о Музыке.
Как и весь зал, он чувствовал, что Смерти больше нет.
Пять Клеточек
Их показал мне Вадик, уехавший в Израиль.
На «Добрынинской» ограничительная полоса из кафельных плиток, и в начале платформы остановку первого вагона когда-то решили обозначить пятью клеточками, отходящими вбок от основной прямой линии. Очень смешно. Вадик, как ярый антисоветчик, показывал мне их, конечно, чтобы показать, что СССР состоит из смешных и злых глупостей.