Записки мерзавца (сборник)
Шрифт:
Форд Генри (1863--1947) -- американский промышленник, в 1892--1893 гг. создал первый автомобиль с четырехтактным двигателем (марка "Форд"), в 1903 г. основал автомобильную компанию.
VII. Гауптман Герхард (1862--1946) -- немецкий драматург, лауреат Нобелевской премии (1912); в пьесе "Ткачи" (1892) рассказывается о восстании рабочих в Силезии.
Записки мерзавца
СОДЕРЖАНИЕ
I. Справка о Быстрицом Юрии Павловиче и об его записках
II. О, сверкающее ртутью платье
III. Дом детства
IV.
V. Первый норд-ост
VI. Ростбиф-тартар
VII. У Гольденблата
VIII. Девочки, девчонки
IX. Пью чашу до дна
X. Сны
XI. Рассказ человека с одиннадцатью платиновыми коронками
XII. Некоторые мысли и единственное письмо Юрия Быстрицкого
Сергею Есенину и Александру Кусикову
I
СПРАВКА О БЫСТРИЦОМ ЮРИИ ПАВЛОВИЧЕ И ОБ ЕГО ЗАПИСКАХ
Не думаю, чтобы Юрий Быстрицкий посетовал на откровенность моего заглавия. Как часто в минуты своей тяжелой болтливости любил он повторять: "Если бы у всей послевоенной сволочи было свое особое собирательное лицо -- поверьте, никакие моралисты не разлучили бы меня с вечностью..."
Мечтательный, как убийца, влюбленный в сладости, как женщина, на всех этапах изумительной карьеры он тщательно холил свои узкие белые руки с перстнями на безымянных пальцах и в самых рискованных положениях старался оставаться безупречным джентльменом. "Я люблю деньги -- потому что только деньги дают возможность быть джентльменом..."
В общем, это был человек, которого никто не любил.
Говорю "был", потому что какой-то верный голос шепчет мне о его долгожданной смерти. В зацветающих ли лугах английского нагорья, на дюнах ли Нормандии или еще где -- куда только не швыряла, не метала судьба Юрия Быстрицкого!
– - старый добрый офицерский наган нашел наконец правильное применение, и -- жестокие узкие губы, громадные мечтательные глаза, маленькие девичьи уши -- все это развеялось, сгорело, исчезло.
В нашей общей унылой комнате, в нашем общем засаленном саквояже нашел я эти бесконечно разрозненные, бесконечно запутанные записи трагического существования. Ничего не прибавляю, ничего не изменяю, а особливо ничего не выпускаю. Если он жив -- мораль его убьет; если он мертв -- мораль его заставит встрепенуться от злости, воскреснуть и снова потянуть ненавистную канитель. Tout abr'eg'e d'un bon livre est un sot abr'eg'e {Любой пересказ хорошей книги -- глупая штука... (фр.).}...
"Хорошей" -- книгу Юрия Быстрицкого можно назвать в том смысле, как хорошо все то, что исходит от людей, рисковавших своей головой и не желавших чужих голов. "Хорош" был бы дневник адмирала Колчака. "Хороши" были бы записи террористов-смертников. Впрочем -- и этого не нужно скрывать, и с этим вряд ли стоит бороться -- выживающее большинство предпочитает скучать иначе.
Берлин. 23 февраля 1922,
А. Ветлугин.
II
О, СВЕРКАЮЩЕЕ РТУТЬЮ ПЛАТЬЕ...
Я становлюсь животным мечтательным. Когда-то -- еще и гимназии не было, и доктор Купферман еще пленял меня рассказами о подвигах своих в войну семьдесят осьмого года -- я любил больше всего на свете иллюстрированные проспекты пароходных компаний. С благоговением твердил непонятные слова: "имеется собственная динамо-машина"... "вдоль
Доктора Купфермана уже десять лет как снесли на тенистое еврейское кладбище -- и шапка с лоснящимся верхом, с выцветшим красным околышем, предмет его тихой величавой гордости, пропала неизвестно куда. От лежания в лонг-чезах у меня и сплин, и геморрой; от питья коктейлей дрожат руки и сердце замирает: раз, два, три, пауза роковая, четыре, пять, шесть, снова пауза, а все вместе angina pectoris {грудная жаба (лат.).}. Звучно, но неприятно. Не оправдал надежд и Кэнар-Лайн. Видит Бог, как мало подарков получил я от него за годы шатания...
И лишь мечтательность слюнявого мальчика в бархатных штанишках снова возвращается. Обрывки фраз, отзвуки музыки заполняют паузы предательского пульса.
"О сверкающее ртутью платье, которое развевается на поворотах крепостных сводов..."
Какое платье? Где и когда в моей жизни поворачивали крепостные своды? До изнеможения напрягаю память, до боли тру лоб, ни черта... Главное, фразу-то знаю. Вычитал ее еще в той зелененькой книжке, что попалась мне в городе Курске, на вонючем Ямском вокзале... Но почему она меня преследует? Ирина Николаевна платьев, сверкающих ртутью, не носила, любила простоту больших кокоток: гладкое, черное, с глухим воротником -- запомни и поди сюда!
Когда душа в синяках, когда от Галатских лимонадных звонков и отвратительной дешевки европейской Перы ползет изжога, спирают спазмы, стучит в висках -- сажусь в поезд, тяжко перемалываю двадцать четыре минуты гулкого переезда, вылезаю в Арнаут-Кей и по ухабистым мостовым,тмимо чахлых палисадников и вонючих греческих домишек, добираюсь до поплавка. Там хлопаюсь на траву, свешиваю голову в обрыв и до самой ночи смотрю, как синеет, темнеет, зажигается Мраморное море, как в далекой дали огоньками мачт обозначены корабли, уходящие туда... сквозь Дарданеллы, в желанную, милую Европу. Когда же совсем близко, что, кажется, прыжок -- и был бы на палубе, доносясь звуками Шубертовского зазывающего марша, на всех парах проходит нарядный итальянец... какая жестокая буря поднимается в моей обворованной, прокуренной заплеванной душе!
Мне тесен воротник, мне мерещится астма, мне изменяет дыхание -- и хочется зарыться головой в чьи-то ласковые колени и выплакать всю свою тридцатидвухлетнюю жизнь, рассказать день за днем, не утаить ни единого часа...
Длинноносые греки, поужинав, уходят с поплавка, располагаются на траве и спорят о Венизелосе. Шустрый греческий гарсон подает таинственные знаки даче напротив -- калитка отворяется, и жирная накрашенная женщина, покачивая исполинскими бедрами, извергает в прозрачный ночной воздух липкую волну одуряющих ароматов. Гарсон складывает передник, одевает "здравствуйте-прощайте" и галантно семенит навстречу своей даме...