Записки мерзавца (сборник)
Шрифт:
– - Нет, не обольстишь... В мире две силы, побеждающие любовь: карты и кокаин. За десять пасов подряд, за грамм чистейшего кокаина отдашь все, пожертвуешь привязанностью, репутацией, родными, наукой, искусством. К чему сложность, к чему тянуться во времени, зябнуть осенним утром, тосковать звериной скорбью в часы весенних закатов? От закатов, как от прекрасных женщин: жестокость и грусть, грустная жестокость, жестокая грусть... Отломал щепочку от спичечной коробки, посыпал белого порошку, заткнул одну ноздрю, втянул в другую и -- плевать на все! Ничего не хочется, никого не жаль. Пусть родного отца приведут и расстреляют на твоих глазах -- будешь смотреть с любопытством, но и с равнодушием...
Так (или приблизительно так)
Удивился тому, как он переродился, говоря о кокаине. Скорбь осталась, но вмиг она засверкала, затвердела, показалась завидной участью.
...Мы ехали по пыльным пустынным бульварам. Был конец московского душного июня. Оборванный старичишка с огромнейшей палкой ковылял по бульвару. Зажелтели мертвенные фонари, и тучи всевозможной мошкары с дракой и жужжанием бросились к свету. У Никитинских ворот чернели развалины Гагаринского дома, а направо по Малой Никитской в шестом этаже казарменного строения последним закатным лучом горели огромные окна.
– - Не выношу такого обилия красок, -- придушенным голосом сказал мой спутник, -- Вы знаете, я потому и с Салоникского фронта отпросился, чтоб послали в Россию. Думал, тут революция, боги жаждут, у жизни, значит, одна равнодействующая. Стояли мы лагерем у самого моря. Делать ни черта. Утром ученье, вечером едем в город. Удовольствия известные. Из каждого окна выглядывает намазанная гречанка и манит пальцем. Доблестные наши союзники, англичане, каждый вечер новый кабак громят и по счетам принципиально не платят. Первое время все это забавляло. Ну, и кокаин еще тогда сильней действовал. Теперь хуже. Больно перенюхал. Да, так, собственно, о чем я хотел сказать? Что-то по поводу красок? Да, видите ли, когда город опротивел, стал я по вечерам уезжать верхом к дальней скале. Одиночество, тишина. Садишься на траву и нюхаешь. Только, смотрю, чертовщина, что-то мешает. Долго не понимал. Знаете что? Слишком обильные краски... Карминовый закат, море чуть ли не цвета анилиновых чернил, небо меняется беспрестанно, в траве светлячки, светящиеся жуки и прочая дрянь. Такая взяла тоска, что хоть на край света. Мог в Париж курьером. Но в Париже надрыв, в Париже хорошо лишь в глубоко мирное время. Тут пригодилось знание русского языка. Вы правильно угадали. Я сам из России. Живал на юге, в Москве никогда не был. Слухами да открытками пробавлялся... Господи, да вы посмотрите, что ж это делается, да так и существовать нельзя!
Последние слова он произнес с чувством неподдельного ужаса. Я встрепенулся, согнал мрачную сонливость и оглянулся вокруг. Перед мной серел армяк извозчика, подъезжавшего к Пречистенским воротам. В чем же дело?
– - Туда, туда, за реку смотрите, --шепнул он нетерпеливо.
Я взглянул. За Москва-рекой, раскинувшейся как чулок на ковре, вставали четыре огромные трубы, меж ними еще мелькали частицы отраженного света и отдельные кирпичи казались подожженными. И больше ничего. Я посмотрел на него с недоумением. Он забился в угол пролетки, закутался в свой непромокаемый плащ и, казалось, был оскорблен моей нечуткостью. Остаток пути прошел в молчании. У меня тоже закипало раздражение. Пшибышевщина, наигранность, франкоеврейский Фальк, загубленный вечер. Вероятно, и кокаина у него нет. Просто проголодался в одиночестве, не с кем откровенничать, захотелось, видно, рассказать о том, какой он гениальный и как его никто не любит...
Дотащились...
Жил он на Остоженке, в Мансуровском переулке. Занимал по реквизиции три дорого, но скверно обставленных комнаты. Бывший хозяин квартиры, известный адвокат, любил штампованный
– - Пройдемте вот в эту комнату. Здесь диваны. И знаете что, хотите, я буду с вами по-русски говорить? Ведь я вам в кафе соврал. Я по-русски и до сих пор свободнее говорю.
Он хотел улыбнуться, но уж больно не шла улыбка к его виснущей несчастной голове. Получилась омерзительная жалкая гримаса.
– - Как вам будет угодно, -- почему-то почти грубо ответил я и бухнулся на диван.
– - А где же ваш кокаин хваленый?
– - О, не бойтесь, не бойтесь, про кокаин я не осмелюсь соврать. Это -- святое святых. Здесь правда истинная, здесь альпийский свет. Кокаина у меня много. Смотрите, проверяйте.
Он открыл средний ящик письменного стола, и одного взгляда на упаковку было достаточно. Мерк, чистокровный Мерк! Недаром потеряно время. Я сразу успокоился и устыдился за свою беспричинную грубость.
3
Но на него уже накатило. Лицо побледнело, рыжие кудряшки разметались. Он уже потерял способность разбираться в оттенках голоса и лишь волновался, что упаковка Мерка чересчур сложная и без перочинного ножа не откроешь.
– - Первым делом, -- бормотал он, возясь с флаконом, -- спустить жалюзи и избавиться от Москва-реки. Довольно, довольно... Сена, Тибр, Темза... Знаем, все знаем. А вино будем пить?
– - Я думаю, немного белого не помешает.
– - Белого? Да, да, и именно не помешает. Сейчас пойду в ледник, принесу. Не какое-нибудь, Шабли 1909, будете довольны. Сейчас, сейчас.
Нетвердой походкой он вышел из комнаты, я стал озираться. Он успел меня заразить предчувствием кокаина. Как я ни вглядывался в картины на стене, ничего не мог понять. Перед глазами плыли иные видения. Все-таки он неплохой парень, и комната довольно симпатичная. Плохо, что пыль не выметают. Да и паутину следовало бы сбрасывать. Странно, что на столе никаких фотографий не заметно. У такого должна быть несчастная любовь, жестокая женщина и все подобное. Надо на тумбочке посмотреть. Я направился в соседнюю комнату. Маленькая, четырехугольная, почти целиком занятая двухспальной ореховой кроватью с балдахином из розового шелка. Пылища какая... Небось, при адвокате выметали... Внимание мое привлекло необычайное одеяло. Стеганое, зеленого шелка, пух легчайший. Вероятно все одеяло четырех фунтов не весит, а греет здорово. Еще и еще раз положительно с завистью я взвешивал в руке это отличное одеяло, от которого шел смешанный запах табака, сильных мужских духов, мужского пота, нафталина, товарного вагона.
– - Что, нравится вам мое одеяло?
Я вздрогнул. Когда ж он успел вернуться?
– - Да, отличное одеяло.
– - О, -- в его голосе появилась сладкая нежность, -- это мне одна женщина подарила, когда меня мобилизовали. Скверная женщина, вы не думайте, что она от любви. Война проняла. Французская женщина подвержена угрызениям совести. Вчера мне изменяла, завтра меня убьют. Надо ж хоть что-нибудь. И все-таки ее одеяло меня спасало. В салоникском лагере по ночам сырость, лихорадка бьет, сколопендры бегают, а я, как завернусь в одеяло, как в печке.
Он подошел к кровати и с полминуты мы оба держали в руках это историческое одеяло. Но я вдруг опять обиделся.
– - Ну, нюхать или об одеяле разговаривать?
Он только улыбнулся и любезным жестом пригласил меня обратно в кабинет. На столе стояли две раскрытые бутылки "Шабли", большая коробка папирос и два "прибора". Это была странная сервировка. Две маленьких тарелочки, пред каждой граммовый флакон и по гладкой узенькой щепочке. Он хорошо знал свою профессию.
– - Все в порядке?
– - спросил он неожиданно бодрым и звонким голосом.