Записки пожилого человека
Шрифт:
Но, видимо, повторявшееся множество раз до этого слово «вдохновился» так въелось в сознание, что на траурном собрании у нас, в аспирантуре филологического факультета МГУ, парторг по инерции заменил им «сплотился»:
— В эти дни, когда вдохновился весь советский народ, — отчитывал он нас, — у нас в аспирантуре далеко не все вдохновились. Не вдохновился, до сих пор не представил план диссертации Бабаян…
То, что говорил вождь, его соратники заучивали и повторяли как попугаи. В 1939 году Сталин на последнем предвоенном съезде партии заявил под гром аплодисментов: «Мы не боимся угроз со стороны
Недавно у нас переведены воспоминания Пауля Шмидта, работавшего в двадцатые и начале тридцатых годов переводчиком в германском министерстве иностранных дел. Потом он переводил Гитлера и его ближайших соратников. «Меня, — пишет Шмидт, — поражало в ведущих деятелях национал-социализма в их разговорах с иностранцами, — повторение почти слово в слово аргументов Гитлера. Как переводчик я, естественно, должен был обращать самое пристальное внимание на индивидуальные фразы и, следовательно, мог убедиться, насколько близко приспешники Гитлера следовали за своим хозяином. Иногда казалось, будто проигрывали одну и ту же граммофонную запись, хотя голос и темперамент были разными».
Это подобострастное попугайство высших лиц государства тоже свидетельствует о родстве диктаторских режимов.
Николай Шмелев — писатель с проницательным взглядом и с острым пером, повидавший в жизни многое и многих (даже тех, кого мы, простые смертные, могли лицезреть только в дни праздников на мавзолее), одну из новелл мемуарного цикла «Curriculum vitae» посвятил размышлениям о храбрости на поле боя, под огнем, в экстремальных обстоятельствах, когда приходится рисковать жизнью, и о гражданском мужестве, когда надо, чем бы это не грозило, отстаивать свое мнение, перечить начальству, вступать с ним в конфликт.
Толчком для этих размышлений послужили ему воспоминания студенческих лет. Так случилось, что ему пришлось убедиться, что один из его однокурсников трус, который «до дрожи в коленках боится всякого начальства», «готов выполнить любую подлость, если ему прикажут, и предать, и продать любого, и даже не за тридцать полновесных сребреников, а вообще ни за что — за благосклонный взгляд кого-нибудь из деканата или за должность старосты курса». А был он фронтовик, «на его выцветшей, застиранной гимнастерке, на левой стороне груди, места свободного нет от орденских планок».
(Здесь я должен заметить, что ордена не могут служить безоговорочным подтверждением военных подвигов и отваги. Бывало, что награждали тех, кто оказался поближе к начальству, бывало, что тех, кто заслужил награду, забывали — они после ранения где-то маялись в госпиталях; потом «цена» ордену, полученному в сорок втором, когда мы отступали, и в сорок четвертом, когда отступали немцы, все-таки разная. Об этом строки Бориса Слуцкого из стихотворения о районной бане:
Там ордена сдают вахтерам, Зато приносят в мыльный зал Рубцы и шрамы — те, которым Я лично больше б доверял.У меня нет никаких сомнений, что своего однокурсника Шмелев
Но вот на том, что пишет дальше Шмелев, я споткнулся. Он утверждает, что его наблюдение студенческих лет «не только никогда не исчезало, а, наоборот, вновь и вновь укреплялось по мере того, как рос, ширился круг людей, с которыми меня сталкивала жизнь». И дальше поразивший меня вывод: «Их таких [как однокурсник Шмелева. — Л. Л.] было много, очень много. И они, эти бывшие орлы-фронтовики, и составляли, похоже, ту опору, на которой зиждилась вся окружавшая нас тогда система лжи, насилия и предательства, все это — камушек к камушку, кирпичик к кирпичику — выстроенное здание несвободы, в котором мы были обречены жить…»
Это ложный вывод, странный для такого умного и наблюдательного человека. Объяснить его можно только тем, что Шмелев волею судеб оказался в партийно-чиновничьей среде Старой площади, куда в основном попадали люди с гибким позвоночником, озабоченные больше всего своей карьерой и готовые поэтому усердно выполнять любые указания начальства. И в этой среде воевавшие мало чем отличались от невоевавших (разве что последних там было гораздо больше), и нет никаких свидетельств, что они усердствовали меньше фронтовиков и были более независимы в своих суждениях и поведении от начальства.
По моим впечатлениям, большая часть людей, прошедших фронт, была настроена по-иному — они не хотели жить в «здании несвободы». Война (особенно первая ее половина, когда мы отступали, терпя позорные поражения одно за другим) открывала глаза, избавляла от слепой, рабской веры в то, что все в нашей жизни было устроено под руководством великого и мудрого Сталина самым лучшим из всех возможных образом. Настроения той поры зафиксировала поэзия — самый чуткий сейсмограф душевного состояния людей.
Что-то очень большое и страшное, На штыках принесенное временем, Не дает нам увидеть вчерашнего Нашим гневным сегодняшним зрением.Это написано Константином Симоновым в ноябре сорок первого года.
Жестокие испытания вызвали духовное раскрепощение, освобождение, от сковывавших жизнь сталинских догм и демагогии, от угнетающего страха и разрушительной подозрительности. В голодном, вымирающем Ленинграде в первую жуткую блокадную зиму Ольга Берггольц писала:
В грязи, во мраке, в голоде, в печали, где смерть как тень тащилась по пятам, такими мы счастливыми бывали, такой свободой бурною дышали, что внуки позавидовали б нам.Берггольц с такой остротой ощутила это счастье свободы, наверное, еще и потому, что перед войной ей полной мерой пришлось изведать «жандармов любезности».
Еще одно авторитетное свидетельство — проблема серьезная и хочется, чтобы таких свидетельств было побольше. Виктор Некрасов вспоминал наше тяжелое поражение под Харьковом летом сорок второго года, открывшее немцам дорогу к Сталинграду и Кавказу: «Верховный главнокомандующий маршал Сталин подписал приказ № 227, в котором говорилось: „Красная Армия потеряла любовь и уважение народа“. Это неправда — любовь и уважение потерял он».