Записки пожилого человека
Шрифт:
Через два года журнальные дела снова меня привели в Монголию. На этот раз я не стал обращаться к Константину Михайловичу — не помню уже сейчас, то ли его не было в Москве, то ли посчитал неловким. Однако неожиданно для меня то его письмо все-таки сработало. Когда я появился в Союзе писателей, мне сразу же сказали, что товарищ Цеденбал был очень недоволен, что мне не организовали поездку на Халхин-Гол, и теперь они готовы исправить свою оплошность, не возражаю ли я, если ко мне присоединятся находящиеся в Улан-Баторе два советских писателя — Игорь Минутко из Москвы и Юний Гольдман из Ростова. Я, естественно, не возражал, даже обрадовался — компанией путешествовать удобнее.
И мы отправились на Халхин-Гол.
Поездка наша с некоторыми приключениями — отдельный сюжет, а сейчас я лишь хочу сказать, что, проделав этот путь, я, воевавший осенью сорок второго в Калмыкии, отнюдь не в райском месте, — так что определенная точка отсчета у меня была, и уже много знавший о том, что происходило в тридцать девятом на Халхин-Голе, только после этой поездки составил себе более или менее ясное представление о том, как доставалось тем, кому пришлось тогда здесь сражаться.
Назавтра мы поехали по местам боев. Следы войны не стерлись: окопы, землянки, капониры, хотя и полузасыпанные, еще были хорошо видны. Много разного железа — останки орудий, автомашин, броневиков. Места совсем безлюдные, ни одного человека мы не встретили, никто это железо не собирал, да и что с ним можно было делать, до тех мест, где оно пошло бы в переплавку, многие сотни километров — не стоило этим заниматься.
Время от времени нам попадались когда-то наспех сооруженные из того, что было под руками, обелиски братских могил — их оказалось меньше, чем я ожидал, и время их тоже не пощадило, никто за ними не присматривал, не приводил в порядок — зрелище это было горькое. Там, где сохранилось какое-то подобие надписей, я просил остановить машину, мои спутники терпеливо меня ждали. Но если там и были когда-то какие-то фамилии, сейчас уже ничего нельзя было разобрать. Даже в двух или трех местах, где фамилии погибших были выбиты гвоздем на листе жести, были уже просто дыры.
Возвратившись в Москву, я поделился с Константином Михайловичем своими печальными впечатлениями: «Там, в Монголии, ведь много наших частей. Вместо того чтобы заниматься показушными комнатами боевой славы, привели бы в порядок братские могилы». Он сказал мне, чтобы я написал об этом письмо в ПУР, а он его передаст. Что и было сделано. Но так как в ту пору все, что затевалось Симоновым, в ПУРе встречалось в штыки, я даже ответа не получил.
К сорокалетию халхин-гольских событий на Центральной студии документальных фильмов был запланирован фильм. Обратились, конечно, к Симонову, но он был занят другими делами, неважно себя чувствовал и не взялся за эту работу, порекомендовав в качестве авторов сценария Ортенберга и меня. Уговаривал меня. Я колебался, боялся браться за эту работу, понимая, что на каждом шагу — и не без оснований — мне будут пенять, что Симонов сделал бы все это иначе, несравнимо лучше. Потом все-таки решился: это была для меня единственная реальная возможность хоть что-то сделать в память о дорогом мне человеке.
Фильм был снят, но на премьеру в Улан-Батор я не поехал. Незачем мне было ехать. Побывав на Халхин-Голе, я понял, что никаких следов погибшего там брата я не отыщу…
С Михаилом Борисовичем Храпченко, когда его как академика-секретаря,
Он прислал главному редактору Озерову и мне свою новую книгу с дарственными надписями. Я понял намек и сказал Озерову: надо бы объяснить Храпченко, что мы давно решили — книг членов редколлегии не рецензируем, даже упоминания, цитаты должны быть без оценок, без комплиментов. «Вот вы и объясняйте, если хотите», — буркнул Виталий Михайлович. Я решил, что лучше это сделать сразу, потом будет труднее, позвонил Храпченко, поблагодарил за книгу и все выложил. Больше он мне своих книг не дарил…
Но заглянув однажды по какому-то делу в редакцию, — это было незадолго до его смерти, — он неожиданно разоткровенничался до мной. Вспомнил август тридцать девятого — он был тогда председателем Комитета по делам искусств.
— Когда подписали пакт с Германией — это было для всех как разорвавшаяся бомба, — начал Храпченко. — В честь Риббентропа устраивался концерт. Программу его должен был утвердить Молотов. Я явился к нему. Он внимательно прочел программу, замечаний у него не было, и я уже собирался уходить. Вдруг он спрашивает у меня: «А как вы, товарищ Храпченко, относитесь к пакту?» Такого вопроса я не ожидал. Надо было, конечно, ответить, что горячо одобряю, но язык не поворачивался, а что-то обтекаемое сразу не пришло в голову. В это мгновение в кабинет вошел Сталин, он уловил мое замешательство: «Я, товарищ Храпченко, как и вы, против пакта, но что мы с вами можем сделать со всеми ними», — указал он на Молотова. Они оба были упоены, торжествовали, не сомневались, что обвели вокруг пальца и Гитлера, и Чемберлена, и Даладье. И долго пребывали в такой эйфории.
Радиоперехваты переговоров дудаевцев, которые время от времени «озвучивали» для населения пресс-службы ФСБ и армии, были изделием самого низкого качества. Сергея Адамовича Ковалева в этих «радиоперехватах» дудаевцы ругали так и в таких выражениях, что невольно возникала мысль, что запись сделана в солдатской курилке или в кабинете Жириновского. К тому же в этих радиоперехватах дудаевцы почему-то пользовались русским языком. А корреспондент «Известий» Валерий Яков, много времени проведший в Чечне, на пресс-конференции, смущаясь, что ему приходится говорить о таких совершенно очевидных вещах, заметил, что дудаевцы, разумеется, друг с другом по радио разговаривают только по-чеченски.
И вспомнил я одну давнюю историю, свидетельствующую, что манипулирование радиоперехватами возникло не сегодня. И делалось это также топорно — уши всегда торчали.
Вскоре после начала финской кампании 1 декабря 1939 года в только что занятом Красной Армией городе Териоки было создано так называемое Народное правительство Финляндской Демократической Республики во главе с секретарем Исполкома Коминтерна О. Куусиненом. В сообщении с целью политического камуфляжа указывалось, что это радиоперехват и перевод с финского.
Марк Шугал, с которым мы вместе работали в пятидесятые годы в «Литературной газете» и стали друзьями, в ту пору был сотрудником ТАСС. Он рассказывал мне, что радиоперехват на русском уже ушел в печать и на радио, а с переводом на финский вышла смешная задержка — впрочем, тогда она смешной не казалась. Единственный в ТАСС переводчик на финский, выпивоха, где-то загулял, и его никак не могли отыскать. Так что текст по-фински появился позднее, чем по-русски.
Надо ли напоминать, что, когда была закончена эта позорная для Советского Союза война и 12 марта 1940 года подписан договор с Финляндией, о Народном правительстве не было сказано ни слова, оно словно бы растаяло в воздухе?..