Записки провинциального священника
Шрифт:
Я взял руку больной. Пульс едва прослушивался. «Матушка, — сказал я, — перед вами священник Сарского Преображенского собора. Если слышите меня, пожмите мне руку». В ответ я почувствовал легкое пожатие. «Желаете ли вы исповедоваться и причаститься?» И вновь она пожала мне руку.
Надев епитрахиль и поручи и положив на столик перед кроватью больной Евангелие и напрестольный крест, я приступил к исповеди. Я прочитал необходимые молитвы, а затем стал перечислять обычные грехи, совершаемые людьми:
«Исповедую Тебе, Господу Богу моему, все мои грехи, которыми грешила я во все дни живота моего.
— Согрешила я, Господи, неверием, маловерием, сомнением в Божественных истинах, тем, что стыдилась звания своего христианского.
— Согрешила я, Господи, невоздержанием, неумеренностью, празднословием, честолюбием, блудом, леностью, присвоением чужого, лукавством, хитростью, недружелюбием.
— Согрешила я, Господи, тем, что не любила ближних своих по заповеди Христовой, как самою себя, не уважала их достоинство, оскорбляла, завидовала, гневалась, зло за зло воздавала, была немилосердной к нуждающимся и не оказывала им помощи.
— Согрешила я, Господи, тем, что без числа нарушала все Твои святые заповеди. Каюсь, Господи. Помилуй и прости вся прегрешения моя, вольная
Когда я называл грехи, в которых раскаивалась исповедница, она, не имея сил произнести: «Каюсь, Господи!», тихо пожимала мне руку. И хотя глаза ее были закрыты и лицо оставалось неподвижным, оно вовсе не походило на безжизненную маску. Оно светилось неземным светом. Там, внутри, происходила интенсивная работа мысли, достигшей высшей степени концентрации, вобравшей в себя всю прожитую жизнь и, более того, вышедшей за пределы этой жизни. Но главное было не в интеллектуальном всплеске, а в духовном огне, в котором сгорали грехи исповедницы. Я отпускал ей грехи. «Господь и Бог наш Иисус Христос благодатию и щедротами своего человеколюбия, да простит ти, чадо Марие, вся согрешения твоя, вольныя и невольныя: и аз, недостойный иерей, властию Его, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих во имя Отца и Сына и Святаго Духа». Но я чувствовал, что произносимые мною слова прощения есть лишь печать, а грехов уже нет, они сгорели. Она была уже безгрешна. Разгладились морщины на ее лице. Она была прекрасна, эта русская крестьянка, прожившая, видимо, трудную, мучительную жизнь. И странно — я не испытывал скорби и сострадания к умирающей. Я ощущал удивительный подъем сил. «Причащается раба Божия Мария честнаго и Святаго Тела и Крове Господа и Бога и Спаса нашего Иисуса Христа, во оставление грехов своих и в жизнь вечную». Я преподнес к губам причастницы Святые Дары, и она приняла их. Затем я совершил соборование больной и помазал ее елеем. Требы, ради которых меня пригласили в этот дом, были исполнены. Можно было уходить. И вдруг, повинуясь какому-то внезапному порыву, я опустился на колени и прикоснулся губами к руке Марии, прикоснулся, как прикасаются к святыне. Моему примеру последовали ее сыновья, родственники и односельчане, которые неожиданно наполнили комнату, и даже оказавшийся здесь же реставратор Анатолий Захарович. И тут я явственно увидел белое свечение, равномерно исходящее от тела Марии. Потом оно стало перемещаться, медленно отодвигаясь от кончиков ног и рук. Я дотронулся до ее руки, она была холодной. Вот свечение, становясь все более интенсивным, переместилось к верхней части тела, затем сконцентрировалось вокруг головы — пульс исчез — еще мгновение, и оно, оторвавшись от безжизненного тела, стало подниматься вверх. Не знаю, что видели другие, но находившаяся в комнате пятилетняя девочка спросила свою маму:
— Что это такое?
— Что, Леночка?
— Свет.
— Какой свет?
— Над бабушкой.
— Это душа ее, — ответил я, — душа новопреставленной рабы Божией Марии.
Я прочитал канон и молитвы на исход души и уже ночью отслужил панихиду.
Утром один за другим ко мне пошли жители деревни. Я исповедовал и причащал, крестил и соборовал, освящал дома, амбары, автомобили... С просьбой исповедовать его ко мне обратился сын почившей Андрей Иванович Корягин. Со слезами на глазах он говорил о том, как несправедливо и жестоко относился к своей матери и брату, другим родственникам, как изменял жене и обманывал друзей, занимался плагиатом... Но самое страшное, по его словам, было в другом.
— Батюшка, — говорил он, — перед вами Иуда Искариот, продавший душу дьяволу. Ради карьеры и благополучия я предал Бога и свой талант. А ведь был у меня, был у меня дар Божий... Помню, какое блаженство испытывал я, когда нисходило на меня вдохновение... Каждая частица моей души трепетала! С упоением я писал свои первые стихи и рассказы. Потом они казались мне наивными и несовершенными, а теперь вижу, что, кроме них, у меня больше ничего и нет за душой. Помню, однажды пришел ко мне приятель мой Серега, работавший в редакции одного толстого журнала. И говорит он мне: «Дурак ты, Андрюха! Неужели не понимаешь, что перед тобою стена и лбом ее не проломить? Хитростью нужно проникнуть за стену. В Союз писателей надо вступить, положение завоевать, а потом пиши что хочешь». Предложил он мне «сварганить» рассказ на сельскохозяйственную тему. В это время вышел указ партии и правительства о том, что приусадебные участки, — это зло и напасть, пережиток капитализма и что крестьяне не должны отвлекаться от совершения трудовых подвигов в колхозах. «Можешь, — спрашивает Серега, — написать рассказ, как Иван-дурак решил Буренку свою зарезать, чтобы не отвлекала его от трудовых подвигов?» «Запросто», — отвечаю. И тут же на его глазах за полтора часа такой рассказ сварганил. Главный редактор принял его без звука. Губы сжал. Было такое впечатление, что, если разожмет их, его вырвет. Но не принять рассказ не мог. Было указание сверху опубликовать что-нибудь в подобном духе. Тут Серега попал в самую точку. Таким образом, отче, я заработал свой первый гонорар и вступил в «большую» литературу. Потом, правда, был момент, когда все для меня могло измениться, и жизнь моя пошла бы тогда совсем в ином направлении...
Шел суд над Синявским и Даниэлем. Я, как вполне благонадежный писатель, получил возможность присутствовать на нем. С самого начала я не мог отделаться от впечатления, что оказался в мире Кафки... Двух писателей судили за публикацию «антисоветских» проповедений за рубежом. Но то, что их произведения антисоветские, требовалось еще доказать. Как доказать? Цитируя высказывания литературных героев? Однако отражают ли эти высказывания позицию автора? Чтобы выявить ее, требовался литературоведческий анализ художественных произведений, и, таким образом, политический процесс неизбежно превращался в научную дискуссию, дискуссию, в которую вынудил вступить судей Синявский. Его анализ был безупречен, логика неотразима. Бездарные и ограниченные судьи ничего не могли ей противопоставить, кроме тупой ненависти. Они дали ему слово, поскольку этого требовал судебный ритуал, но его доводы и аргументы не имели для них никакого значения, исход суда был предрешен. Я сидел в зале, и меня охватывало отчаяние. Талант, ум, совесть, человеческая личность, наконец, оказывается, не имеют никакого значения перед лицом грубой, неумолимой, бездушной силы, олицетворенной в государственной машине. И я вдруг почувствовал, что нахожусь на грани умопомешательства, — еще мгновение, и чудовищный, звериный вопль вырвется из моей груди, и я забьюсь в истерике. Невероятных
Но я не был счастлив, отче. Разве я не понимал, что темы моих сочинений выеденного яйца не стоят? Все надеялся: вот вступлю в Союз, вот изберут меня в правление, вот семья встанет на ноги, вот дачу приобрету, а затем брошу все, уеду в свою «Ясную Поляну» и буду писать для души. Только этой мыслью и жил, таил ее ото всех, даже от жены. Но как-то, изрядно выпив, поделился своей неподвижной идеей с приятелем, потом не выдержал и другому в сердцах рассказал. Пошли разговоры о том, что я пишу в стол. В Союзе писателей переполох. Анатолий Софронов укоризненно смотрит: мол, «и ты, Брут?» Только вдруг почему-то все успокоились. И чем больше я пил, чем больше говорил на всех углах о своем новом романе, тем меньше мне верили. И главное, я сам перестал верить в то, что говорил. А когда, наконец, я решился, бросил все и уехал — нет, не в свою «Ясную Поляну» (пропади она пропадом!), а в глушь, в тайгу, где меня никто не знал, и положил перед собой чистый лист, то не смог написать ни строчки. Ни одной! В каком-то отупении, словно в параличе, я сидел за столом и... рисовал чертиков. Так прошел месяц. Я уехал ни с чем, поняв одно: это расплата и конец, дальнейшая жизнь бессмысленна. Я получил все, к чему стремился с такой изобретательностью и упорством: жену, которая меня ненавидит, детей, которые меня презирают, шикарную квартиру, где мне нет места, «Ясную Поляну», где я не написал и не напишу ни строчки. Я начал с конъюнктурного рассказа и кончил чертиками. Нет, с чертиков все и началось. Отче, я приехал сюда, чтобы начать все сначала. И тут мне открылись глаза. Есть, оказывается, другие ценности, о которых я не подозревал, настоящие ценности, не подделки! И если не поздно...
— Не поздно, Андрей Иванович. Один мудрый старец мне говорил: «Никогда не поздно, сын мой, и в двадцать, и в тридцать, и в сорок, и в шестьдесят, и в восемьдесят лет». Никогда не поздно.
— Это касается и творчества?
— Да, и творчества. Вы должны помнить: каждый человек является избранником Божиим, у каждого свой дар. Важно угадать свое призвание. Однако угадать призвание — это еще не все. Необходимо иметь силы принять его. Ведь проще отказаться от божественного дара и, не предпринимая никаких усилий, спокойно плыть по течению.
— Как плыл и я. Вы правы, батюшка, совершенно правы. Всю жизнь я что-то делал. Ведь я же никогда не сидел на месте, у меня не было свободного времени. Я проводил заседания и встречался с трудовыми коллективами, убеждал других в том, во что сам не верил, клеймил за преступления, которые не считал преступлениями, писал статьи и рассказы на заданные темы... Но это было «ничегонеделание». Я суетился, делал какие-то судорожные движения и... плыл по течению... Все это так, но почему же тогда, когда я решил вырваться из замкнутого круга, бежал из Москвы и разложил перед собой чистые листы бумаги, из моего сидения не родилось ни строчки? Что это, кара за грехи, за отступничество, за отказ от призвания?
— Может быть, и кара, Андрей Иванович, вы же сами не отрицаете, что заслужили ее. А потом, мне кажется, что из вашего великого сидения ничего и не могло родиться... ваше бегство не было бегством, никуда вы не убегали, вы продолжали плыть по течению. Смена места — это еще не разрыв, суетные мечтания — это еще не творчество. Что сделали вы для того, чтобы снискать вдохновение, которое есть благодать Святого Духа?
— Так что же, без помощи Бога никакое творчество невозможно?
— Верно, Андрей Иванович. Любое творчество есть сотворчество с Богом, осознанное или не вполне осознанное. У вас была возможность убедиться в этом. Тогда, в ту ночь, когда вы увидели свой роман... Вы не послушались гласа свыше и приняли решение вопреки ему, далеко не лучшее решение...