Записки провинциального священника
Шрифт:
Ко мне Вадим испытывал чувство острого любопытства и в то же время недоверия. Он подозревал меня в ханжестве, и это, несомненно, должно было найти отражение в его пьесе. Ему страстно хотелось разоблачить меня, вывести на чистую воду. Отсюда его болезненное стремление проникнуть в мое прошлое, в мою интимную жизнь. Но в его тяготении ко мне было и что-то иное, иррациональное, что смущало и подавляло меня. В больших дозах я его не переносил, а после продолжительного общения и даже просто пребывания рядом ощущал прямо физическую усталость и какую-то душевную угнетенность. Он же, наоборот, приходил в состояние подъема и возбуждения. «На меня снизошло вдохновение», — говорил тогда Вадим и отправлялся писать стихи. Я стал замечать, что особенно его тянуло ко мне после того, как я усердно молился. Он чувствовал это на расстоянии и тут же устремлялся ко мне, где бы я в тот миг ни находился,— благо на территории лавры найти друг друга нетрудно. Наконец
После встречи с Наташей мои отношения с Вадимом достигли роковой черты, мы переступили ее, а затем события стали развиваться уже независимо от нашей воли, нас словно подхватило каким-то вихрем и стремительно понесло в разные стороны. И вот новая встреча...
29 августа
Прошло Успение. Накануне литургии я опять провел бессонную ночь в алтаре. И вот тут случилось нечто странное и необъяснимое. Я подошел приложиться к иконе Успения, старинной иконе XVI века, висевшей в Успенском приделе. Перекрестившись, я замер перед ней и уже не мог оторвать глаз. Знакомая до мельчайших деталей композиция, знакомые лики Богоматери и апостолов. Однако в этот раз изображение на иконе воспринималось мною совсем иначе, чем прежде. Сохраняя все особенности стиля и обратной перспективы, икона, как никогда раньше, была полна жизни и как бы дышала. И наконец, самое удивительное — глаза Богоматери были открыты и она смотрела на меня. Впрочем, это-то как раз и не показалось мне тогда удивительным, и лишь потом, когда я отошел от иконы, меня будто молнией поразило: как же так, ведь Богоматерь лежит на смертном одре! В недоумении и страхе я устремился назад, к иконе. И что же? Все было так, как и должно было быть. Глаза Богоматери были закрыты. Но они же смотрели на меня! Карие, живые, чуть влажные — на них словно вот-вот должны были появиться слезы. Они смотрели с любовью, лаской и... состраданием...
Неужели прав архиепископ и мои ночные бдения вызывают лишь состояние бреда и галлюцинации? Неужели умная молитва действует на меня как наркотик и я потихоньку схожу с ума? Может ли смотреть изображенная на иконе Богоматерь, если художник написал ее с закрытыми глазами? Могут ли произвольно меняться структура и компоненты красок, материальные микрочастицы, положенные на поверхность доски? Могут, если это угодно Богу, хотя в этом и нет необходимости. Разве воспринимаемый нами образ тождествен структуре и компонентам красок? Мы видим не материальные микрочастицы, а образ, воспринимаемый каждым по-разному. Некоторые, глядя на икону, могут ничего не увидеть. Для этого нужны не только глаза, навыки, знания, но и внутреннее зрение, а также вдохновение, наитие и благодать Святого Духа!
30 августа
На следующий день после Успения я выехал из Сарска в небольшое село под названием Речица, находящееся километрах в двадцати от города, чтобы соборовать и причастить тяжелобольную. Мне уже приходилось совершать требы на дому, но каждый раз это было связано с риском. Крестить, отпевать, причащать больных за пределами храма категорически запрещалось, и Валентину Кузьмичу, конечно, ничего не стоило устроить провокацию. Я ждал ее и был почти уверен, что рано или поздно окажусь в западне, но пока Бог миловал...
Передо мной стоял мужчина лет пятидесяти, интеллигентного вида, по-заграничному одетый — ясно, не из местных. Он был бледен, под глазами — темные круги, голос его дрожал.
— Батюшка, — сказал он, — моя мама умирает. Ее последняя просьба — соборовать ее и причастить. Не откажите. Моя машина стоит около храма. Ехать нужно в Речицу. Это недалеко. Не откажите.
— Обождите немного, мне нужно собраться.
Я взял все необходимое для елеосвящения и причастия, а также на всякий случай крестильный ящик, по опыту зная, что во время подобных поездок он никогда не бывает лишним.
Когда я направился к выходу из храма, меня остановил реставратор Анатолий Захарович.
— Отец Иоанн, я слышал, вы направляетесь в Речицу. Там находится Крестовоздвиженский храм. Я давно хотел осмотреть его. Не могли бы вы захватить меня с собой?
— Ради Бога.
Мне и самому хотелось увидеть Крестовоздвиженский храм, сооруженный на месте того самого скита, в котором когда-то предавался умному деланию старец Филофей и где сподобился он чудесного видения, запечатленного в его Апокалипсисе, но случая для этого пока не представлялось.
Втроем мы сели в машину.
— Господи, — с мольбой произнес водитель, — только бы она дождалась нас! Вы, батюшка, наверно, слышали мое имя. Меня зовут Корягин, Корягин Андрей
Нет, книг его я не читал, но имя мне было знакомо. Оно мелькало на страницах периодической печати, звучало по радио и телевидению. Это был известный метр соцреализма.
— Я родился в Речице, — не дожидаясь ответа, продолжал Корягин, — и тридцать три года назад после окончания школы уехал из этих мест, поступил в Литературный институт, окончил его, стал публиковаться, получил квартиру в Москве, женился. С матерью после женитьбы виделся редко. Как-то раз я приехал к ней летом с детьми, потом привез ее к себе в Москву — с корыстной целью, конечно, — детей отдавать в детский сад не хотелось, а жене заниматься ими было некогда, она работала диктором на телевидении. Только недолго мать прожила со мною: к городу она никак не могла привыкнуть, все тосковала по своей Речице. Но главное, может быть, было не в этом — не смогла она найти общего языка с моей женой. Однажды наша дочка упала и зашибла голову. Последовала отвратительная сцена, я до сих пор вспоминаю ее с мучительным стыдом и омерзением. Разъяренная, как фурия, жена обрушила свой гнев на мать, не усмотревшую за внучкой. Она бросала ей в лицо едкие, обидные слова — все, что, видимо, давно накипело внутри. Мама ни слова не произнесла в ответ. Она молча смотрела на свою невестку и на меня... Господи, я никогда не забуду этого взгляда. В нем сквозили боль и сострадание к нам, к оскорбившей ее чужой женщине и к сыну, который не решился заступиться за нее. И слеза покатилась по ее щеке. Вот эта слеза останется немым укором мне до самого моего смертного часа. После той сцены мать уехала к себе в Речицу, а я еще обиделся на нее за это, упрекал в том, что она всегда любила моего младшего брата и его семью больше, чем меня. С тех пор мы не виделись. Затем раза два-три приезжал ко мне брат, изредка бывали у меня и другие родственники, рассказывали о матери, передавали от нее гостинцы и приветы. Я все собирался приехать в Речицу, но всякие дела и обстоятельства мешали. И вдруг четыре дня назад я почувствовал такую невыносимую тоску, что ничего уже не мог делать, ни о чем не мог думать. «Еду в Речицу», — заявил я. Жена по привычке хотела было возразить, но, взглянув мне в глаза, сразу стушевалась. Ни слова не сказала. Сел я в машину и тут же в ночь, в проливной ливень с сумасшедшей скоростью устремился в Речицу... Останавливался только для заправки. Приезжаю, вхожу в дом, а мать — в постели...
Хорошо еще в сознании была. Господи, лицо у нее так и засветилось. Упал я перед ней на колени, взял ее больную, парализованную руку, прижался к ней губами и зарыдал. Она не могла говорить. И у меня не было слов. Только одно: «Прости». Я повторил его, наверно, сотню раз, обливаясь слезами. А она своей здоровой рукой гладила меня по голове, как когда-то в детстве, и словно любовалась мною. Через два дня ей стало хуже, она уже почти все время была без сознания. А когда приходила в себя, силилась что-то сказать. «Баюшки», — слышалось мне. «Ты хочешь спать?» — спрашивал я. Она стонала и качала головой. «Папа», — с трудом произносила она. «Наверно, отца вспоминает, — думал я, — а может быть, хочет сказать, что я, ее ребенок, сам стал отцом». И вдруг меня осенило: не «баюшки», а «батюшку», не «папа», а «попа*». «Попа?» — переспросил я. Лицо у нее просветлело, и она пожала мне руку. И вот тогда передо мной встала проблема: где искать священника, ведь по окрестным селам все церкви закрыты. Кто-то сказал, что появился хороший молодой священник в Сарске, и я, не теряя времени, устремился за вами. Спасибо, что согласились ехать со мной...
— Благодарить меня не за что. Это моя работа, правда сопряженная с риском...
— С риском?
— Ну, конечно. Я не имею права совершать требы на дому и тем более за пределами Сарска. Это уже отягчающее обстоятельство.
— И какое наказание вам грозит?
— Я совершаю уголовное преступление...
— Вас могут за это посадить в тюрьму?
— При особом желании — могут. Думаю, однако, что тех, кто стремится завлечь меня в западню, удовлетворил бы запрет на мое служение.
— В данном случае вы можете не беспокоиться. Я никому ни словом...
— Я не беспокоюсь, Андрей Иванович. Я знаю, что рано или поздно попаду в западню, но пока Бог миловал...
Проехав километров десять по жесткой грунтовой дороге, мы оказались в Речице. Позади, в сгустившихся сумерках, остался силуэт полуразрушенного старинного храма. Корягин затормозил у крохотной покосившейся избы. Мы поднялись на резное крыльцо и вошли в сени. Там сидело несколько пожилых женщин, мужчина средних лет, очень похожий на Корягина, — его брат, белобрысая девчушка лет пяти. При моем появлении они встали. «Проходите, проходите, батюшка, — услышал я, — преставляется раба Божия». Вслед за Корягиным я прошел в горницу. Мать Андрея Ивановича лежала под образами. Она, по-видимому, была без сознания. «Мамочка, священник приехал», — воскликнул Корягин, но никакой реакции не последовало.