Записки
Шрифт:
Князь, разлученный таким образом со всеми, кого только подозревали в привязанности к нему, и не имея возможности быть с кем-нибудь откровенным, в своем горе обращался ко мне. Он часто приходил ко мне в комнату; он знал или, скорее, чувствовал, что я была единственной, с кем он мог говорить без боязни, что из малейшего его слова сделается преступление. Я видела его положение, и он был мне жалок, поэтому я старалась дать ему все те утешения, которые от меня зависели. Часто я очень скучала от его посещений, продолжавшихся по нескольку часов, и утомлялась, ибо он никогда не садился и нужно было ходить с ним взад и вперед по комнате; ходил он скоро и очень большими шагами; было тяжелым трудом следовать за ним и, кроме того, поддерживать разговор о подробностях по военной части, очень мелочных, о которых он говорил с удовольствием и, раз начавши, с трудом переставал.
Я любила чтение, он тоже читал, но что? Рассказы про разбойников или романы, которые мне были не по вкусу. Никогда умы не были менее сходны, чем наши; не было ничего общего между нашими вкусами, и наш образ мыслей, и наши взгляды на вещи были до того различны, что мы никогда ни в чем не были бы согласны, если бы я часто не прибегала к уступчивости, чтоб его не задевать прямо. Были, однако, минуты, когда он меня слушался, но то были минуты, когда он приходил в отчаяние. Нужно сознаться, что это с ним часто случалось: он был труслив сердцем и слаб головою, вместе с тем он обладал проницательностью, но вовсе не рассудительностью; он был очень скрытен, когда, по его мнению, это было нужно, и вместе с тем чрезвычайно болтлив, до того, что если он брался смолчать на словах, то можно было быть уверенным, что он выдаст это жестом, выражением лица, видом или косвенно. Я думаю, такая его болтливость или иногда такое легкомыслие в речах были причиной, что поступали со всеми, кто служил ему, таким образом, как я только что рассказала. До сих пор я большего об этом не знаю, так как не видела еще их допросов, достать которые из архивов зависит лишь от меня.
Граф Бестужев очень полюбил Пехлина-отца, тайного советника великого князя по делам Голштинии. Ему принужден был великий князь вручить дела этой страны. К нему присоединили некоего Бремзе, человека чрезвычайно грязного и самого отъявленного мошенника, какой когда-либо существовал.
Ну, вот я подошла почти к весне 1747 года.
К этому времени я должна отнести сделанный мне от имени императрицы запрет писать к матери иначе, как через Коллегию иностранных дел, и вот каким образом. Когда я получала письма, очевидно, заранее вскрытые, я должна была отослать их в Коллегию; там должны были отвечать на эти письма, и я не смела сказать, что следовало в них поместить. Этот порядок, понятно, сильно огорчил меня, но моя мать этим была встревожена еще сильнее.
Не могу умолчать еще об одном происшествии, показавшемся мне чрезвычайно странным. Во время траура по моему отцу, когда мы по обыкновению вышли как-то после полудня на галерею, я встретила там графа Санти, обер-церемониймейстера. Я обратилась к нему, как обыкновенно делали это со всеми, и в продолжение нескольких минут говорила с ним о безразличных предметах. Через два дня после этого Чоглокова передала мне от имени императрицы, что ее величество находила очень дурным, что я осмелилась осуждать иностранных посланников и послов за то, что они не выразили мне соболезнования по поводу смерти моего отца, и что я сказала это графу Санти. Я сказала Чоглоковой, что я об этом и не думала, и если граф Санти передал это, то он солгал, потому что я могу Богом поклясться, что я не только этого не сказала, но даже не думала об этом и ничего похожего на это замечание графу Санти не говорила, и это была правда. Чоглокова мне опять повторила замечание, что мой отец не был королем; я ей сказала, что знаю это без повторений. Она обещала доложить императрице то, что я сказала, и вернулась сообщить мне, что императрица еще велит расспросить графа Санти, и, если он солгал, велит его наказать. На следующий день она принесла мне письмо, в котором Санти говорил, что, быть может, он плохо понял. Но этого не могло быть, потому что в разговоре не было даже вопроса о послах и ни о чем похожем на это. Граф Воронцов после этого извинялся передо мной от имени графа Санти, который уверял, что граф Бестужев заставил его сказать то, о чем он никогда не думал. Не знаю, в чем было дело, но это была странная ложь.
С наступлением весны мы переселились в Летний дворец. Я всё более и более старалась сохранить расположение и доверие, которые оказывал мне великий князь, и, когда он не бывал в моей комнате, я шла к нему со своей книгой и читала в то время, как он пилил на скрипке. Крузе мало-помалу стала более любезной в отношении к нам с тех пор, как назначили Чоглокову, заносчивость
Милости Крузе в течение этого лета простирались до того, что она доставляла великому князю столько детских игрушек, сколько ему было угодно. Он их любил до безумия, но так как он не посмел бы ими воспользоваться в своей комнате, не подвергаясь расспросам Чоглокова, который входил к нему часто и не преминул бы точно справиться, как и через кого он их получил без его разрешения, а это не преминуло бы наделать хлопот Крузе, то великий князь был принужден играть в свои куклы лишь в постели. Только отужинав, он раздевался и приходил в мою комнату ложиться; я вынуждена была делать то же самое, чтобы мои горничные удалились и чтобы можно было запереть двери. Тогда Крузе, которая спала рядом с моей комнатой, приносила ему столько кукол и игрушек, что вся постель ими была покрыта. Я им не мешала, но иногда меня немножко бранили за то, что я не принимала достаточного участия в этой приятной забаве, которая охотно продолжалась с десяти часов до полуночи или до часу.
Чоглоковы ужасом, который они внушали, вызвали странное явление: все единодушно соединились против них, так как всякий боялся за себя; все их ненавидели, очень мало кто им содействовал и еще менее исполнял то, что они приказывали, хотя говорили они всегда от имени императрицы.
Наш переезд в Летний дворец был ознаменован удалением графа Петра Девиера и Александра Вильбуа: первый получил место бригадира, а второй полковника в армии. Кажется, действительной причиной этого удаления было то, что мы с великим князем говорили с ними больше, чем с другими, и они были заподозрены в преданности великому князю и мне – жестокое преступление, которое никогда не прощалось.
В то время приехал в Петербург Вольфенштиерна, шведский посол. Это был красивейший с ног до головы мужчина, какого только можно встретить; все, и в особенности женщины, были в восторге от его наружности, и совсем невинно. За столом, слыша ему похвалы, я его также похвалила: мне вменили это в преступление. Мне всё же кажется, что не следовало бы бранить молодых женщин за случайно брошенные слова и что это верный способ остановить на ком-нибудь их внимание и даже, быть может, внушить им опасение, что придают больше значения, чем следует, каким-нибудь нескромным замечаниям. Очень опасно помогать развитию неопределенных чувств, с зародышем которых всякий человек появляется на свет.
Из Летнего дворца мы переехали в Петергоф. Великий князь не смел больше составлять полки из своих приближенных, в Петергофе он забавлялся, обучая меня военным упражнениям. Благодаря его заботам я до сих пор умею исполнять все ружейные приемы с точностью самого опытного гренадера. Он также ставил меня на караул с мушкетом на плече у двери, которая находилась между моей и его комнатой.
Когда мне позволялось покинуть свой пост, я читала; вкус к романам у меня проходил, случайно попали мне в руки письма госпожи де Севинье, они меня очень развлекли; поглотивши их, я стала читать произведения Вольтера и не могла от них оторваться. Кончив это чтение, я стала искать что-нибудь подходящее, но, не находя ничего подобного, я пока читала всё, что попадало под руки, и про меня можно было тогда сказать, что я никогда не бывала без книги и никогда без горя, но всегда без развлечений. Мое от природы веселое настроение тем не менее не страдало от этого положения. Надежда или виды не на небесный венец, но именно на венец земной поддерживали во мне дух и мужество.
В Петергофе отпраздновали Петров день. Дан был бал в зале маленького Петровского дворца Монплезира, который велел построить Петр Великий, а ужинать должны были на открытом воздухе вокруг фонтана в маленьком саду Монплезира. Столы были уже поставлены и даже накрыты, когда сильный дождь расстроил это празднество; столы и кушанья унесли в обе низкие галереи Монплезира и сели ужинать за эти столы, причем скатерти и салфетки были пропитаны водой; также соуса и жаркое плавали в воде. Приблизительно то же случилось в прошедшем году в Ревеле во время пребывания там императрицы; она велела накрыть большой стол в саду Екатериненталя, где всё эстонское дворянство обоего пола должно было иметь честь поужинать с ее величеством и со всем двором; к концу ужина сильный дождь затушил свечи и выгнал нас из-за стола.