Запретный лес
Шрифт:
– Gone off the hooks, I’d rather say, – отвечает хмурый, который иняз этот в свое время заканчивал. – И вообще, Андреич, не понимаю и никогда не пойму, отказываюсь просто понимать: почему сейчас? Почему именно сейчас, когда все у него, вроде, наладилось? И почему Прокофьич? Почему не Федоров, Абрамович, Гарин? Ведь ребята эти и трепыхаться, вроде, перестали, как ни печально это сознавать… Почему, Андреич?
– Потому и не они, что перестали, – объясняет мясник туманно.
– А лицо у него ничего и не страшное – нормальное было лицо! – это Лара восемнадцатилетняя, что тараторит всегда, мчится-торопится жить, но сейчас – задумчива,
– Нельзя, девочка, не идти, – говорит солидный, внушительный, как и авто его, Илья Андреич. – Да мы и не будем долго. Полчасика посидим, отбудем, а там к вам рванем – и помянем Прокофьича по-людски. Правильно я, Дим, говорю?
Правильно, Илья Андреич, все правильно… Пройдя сквозь арку полуразваленную ворот – кирпич торчит из рваной штукатурки – они держат путь к автостоянке. Шофер мясника, подняв меховой воротник, надвинув низко кожаную кепку, курит у блестящего крыла. Хмурый и Лара забираются на заднее сиденье, бежевой скрипят кожей.
– А знаешь, Андреич, – позже, на мосту уже, говорит хмурый раздумчиво, – это ведь я на его месте должен был оказаться: годика этак с два назад. Помнишь – когда совсем до края дошел? Сам ведь не раз и не два подумывал: хватит, может быть, мучиться? Так вот, махом единым – взять да обрезать концы!
– Но теперь-то все хорошо? – мясник осторожен голосом. – Отец бы рад был, Дмитрий – что все у тебя наладилось.
– Да, все у меня наладилось, – отвечает, чуть погодя, хмурый. – Все наладилось, я здесь сейчас, молодой и здоровый, делаю английское свое дело и долго еще собираюсь им заниматься… Жениться вот подумываю на юной одной красавице. А Прокофьич – в деревянном ящике. Я ж видел его две недели назад: никакого намека даже…
– Ты знаешь, он в августе курс лечения биотоками прошел и – как отрезало. Я-то, Дмитрий, не особо верю во все эти кодирования, зашивания, биотоки и так далее – не верю, и все! Ты ж, в конце концов, без этого обошелся – так ведь? Возьми их, – он кивает вперед, где маячит Фольксвагена серый зад. – Федоров сколько раз кодировался – был хоть какой-то толк? Сколько старуха-мать Гарина по знахарям и колдунам таскала – помогло разве? Но решать-то было Прокофьичу – биотоки так биотоки. Вообще-то, после них он два месяца даже к пиву не прикасался. Я у Нади его спрашивал. Слушай, говорю – может, он втихую, от тебя тайком, попивал? Нет, говорит, я бы заметила непременно, да ведь и правда – такое не утаишь. Ты же был у него, сам видел – другой человек! Работу нашел хорошую, в частной конторе – с его ли головой не найти? Деньги стал зарабатывать приличные – да что деньги!.. Деньги я и сам ему предлагал… Но ты ж его знаешь, Дмитрий – отказывался брать наотрез. Сам да сам, без посторонней разберусь помощи – вот и разобрался! Что ж ты, Прокофьич, натворил!
Вздыхает Илья Андреич невесело, вздыхает эхом и Лара, Прокофьича совсем не знавшая; кожей скрипит, жмется к плечу квадратному хмурого, шмыгает пряменьким носом… Совсем расхворается – думает хмурый, и, приобняв, жмет девушку покрепче к себе.
И позже, когда въезжают в каштанами усаженный двор, поднимаются на четвертое небо и садятся за поминальный стол – ни на шаг от него Лара, и руку не отпускает тоже: как девочка малая, что потеряться боится во враждебной, из людей огромных и чужих, толпе.
А все же – никто не теряется.
Автомобиль
…и вспомнилось то похмельное, двухлетней давности, утро, когда я, промучавшись ночь в попытках тщетных заснуть, дотянул кое-как до света, выпутал тело гудящее, слабое из желтых, в моче и блевотине, простыней, и побрел, за стены держась, в кухню – выпить хотя бы воды. Я и кран-то отвернуть был не в состоянии – и теплой, стоялой хлебнув из чайника, за стены держась, воротился и сел за стол. В кровати, придвинутое к стене, еще одно лежало бревно – то, что называлось когда-то женщиной: храпело, затягивая с клокотанием и свистом воздух, причавкивало, шлепало губами во сне… Откуда взялось оно и как попало в мою квартиру, вспомнить решительно не представлялось возможным.
Запой не был еще завершен – я подсчитывать пытался по дням, но раз за разом путался и сбивался. Нашарив в ящике ручку, пробовал даже записывать на бумаге, однако занятие это тут же бросил: всего меня яростной, нестерпимой било дрожью, и ручка, сбежав из неверных пальцев, укатилась далеко под кровать.
Все же удалось кое-как вспомнить: начато было дней шесть или семь назад и, значит – упрашивай себя, уговаривай, на колени хоть становись – но стопа никакого не будет, рано быть ему, через семь-то дней… Я к тому времени и по две, случалось, недели не приходил в мало-мальски трезвое состояние. Требовалось, таким образом, продолжать.
Это сказать легко – требовалось. А как тут продолжишь, если денег, конечно же, ни гроша, а все, хоть малую представлявшее ценность, загнано давно на барахолке?
Помню, как искал я записную книжку, безуспешно и долго – нашел, наконец, в холодильнике и тупо изучал влажно-холодные страницы: у кого бы это стрельнуть на поправку здоровья? Да что на поправку – на спасение жизни, на вызволение из трясучего этого ада, на эфемерное хотя бы отдохновение рвущимся нервам – как и всякий образованный алкоголик, я склонен был к самой низкопробной патетике.
Не было их, не осталось – тех, у кого можно попытаться хотя бы вымолить. Каждый, одолжив мне раз, другой, третий, уяснил окончательно, кто я есть, и не то что дать денег – но и разговаривать со мной не стал бы. Был-оставался, правда, Илья Андреич, почетный бизнесмен и друг уничтоженной семьи. К помощи его я прибегал в самых редких случаях – но не было, не было выбора, и брезжил-маячил губительный край… Я, не попадая в кнопки, набирал бесконечно номер, наконец, кое-как справился – и телефон голосом секретарши Веры сообщил: не был, не вернулся, ожидается где-то к концу недели.
К концу недели! Как будто знал я, какой сейчас день, число, месяц, год… Это со мной всегда так бывало: алкоголь, как зловредный компьютерный вирус, уничтожал в памяти целые пласты информации, и восстанавливались они далеко не сразу – если восстанавливались вообще. По желтизне лимонной с той стороны окна я приблизительно лишь мог определить – осень, сентябрь-октябрь.
Одно было непреложно: ситуация безысходна, как безысходно все в разгромленной этой квартире, где тянет вонью нестерпимой из не выносимого хронически мусорного ведра; где паласы истертые прожжены в тысяче мест сигаретами; где балконная дверь хлопает и хлопает с равными интервалами, долбит безжалостно в мозжечок – а встать, пойти и закрыть ее никакой нет возможности – не хватит попросту сил повернуть ручку.