Зарницы красного лета
Шрифт:
Солдаты приумолкли.
Только один Силла болтал беззаботно. Раньше он был вором и бродягой. Он никогда не имел постоянного пристанища. В белую армию Силла пошел добровольно, спасаясь от расправы обиженных им мужиков и втайне мечтая поднажить добра. Не особенно и огорчился он, что со службой получилась неприятность, что пришлось жить в таком гиблом месте,— не все ли равно, где жить? Он удивлял товарищей каким-то бездумным презрением к жизни. Подкладывая в печь дрова, пробуя похлебку, он издевательски весело болтал:
— Э-э, еще как заживем! Чего нам? Ешь похлебку и живи! Карты у меня есть, можно будет перекидываться. Раздобудем еще как-нибудь баб, наплодим ребят...
— Деревень и так много,— заметил Оська Травин.
— То какие деревни! Сказал! Мне свою надо, чтоб душе был простор. А в тех у меня клопиная жизнь: днем прячешься, ночью вылазишь. Мне солнца побольше надо! Да, все дело в бабах...— Но как ни пытался Силла, разговор не завязывался, и он, тряхнув головой, с усмешкой заключил: — Что, не нравится? Э, курьи головы!
Сели ужинать. Полковник Аймадов взглянул на солдат, окруживших котел, и ложка запрыгала в его руке. «Господи! — подумал он.— Ведь все здесь, что остались... Да что я с ними буду делать?» И тут Аймадов ощутил сильную, охватившую все тело усталость. Он отказался от ужина и лег на нары. Нет, разгром экспедиции — этот неслыханный, мучительный позор, несмотря на отчаянное сопротивление Аймадова, истощал и высушивал, как суховей, его могучие силы. «Только бы вырваться отсюда!» — думал Аймадов, стараясь сосредоточиться именно на этой мысли, но все вокруг мешало ему: солдаты смачно хлебали похлебку, за стеной шумела тайга, в окно настойчиво стучалась веткой молодая сосенка, словно просилась на ночлег.
Быстрее всех поужинав, Силла вытянулся на нарах, подложив руки под голову, и начал было опять мечтать о новой деревне, но вдруг поднялся, прислушался и серьезно спросил:
— А что же не хохочет никто?
— Где? Кто? — тоже приподнимаясь, спросил Аймадов.
— Да на сопке! Ведь сказали, что здесь кто-то прямо живот надрывает от хохота!
*— В самом деле,— сказал Аймадов,— никто не слыхал хохота? Хм... Ведь мы здесь целый день. Почему же не слышно?
— И тут нас надули.— Силла презрительно скривил губы.— Ну и жулик народ! А как бы весело было!
Солдаты не выдержали:
— Чудишь ты, дьявол!
— Да к чему хохот? Был бы хлеб.
— Захохочет — штаны не успеешь снять!
Аймадов не боялся суеверий. Наоборот, он решил укрыться на Чертовой сопке именно потому, что о ней ходила в народе суеверная молва. Эта молва, и, может быть, только она, могла теперь оградить его от гибели. Аймадов перевел взгляд на штабс-капитана, который сидел у печки и рассматривал какие-то фотографии.
— Как думаете вы, штабс-капитан?
— Я мог бы жить без хохота,— ответил Смольский.
— Нет, это невозможно! Хохот должен быть!
Утром, только открыв глаза, Аймадов спросил Силлу:
— Хохота не слышно?
— Никак нет, господин полковник. Просто безобразие!
— Скверно! Ну-ка, пойдем со мной...
Поднялись на вершину сопки. Она была завалена огромными глыбами, серо-кофейными плитами и крупным щебнем. Между камнями — темные пещеры, закоулки, ямы, откуда несет сыростью.
На рассвете ударил заморозок, и камни, обмытые ночью дождем, были покрыты, точно лаком, тонким слоем наледи. Озябшие корявые сосенки позванивали, как стеклянные. Даль была подернута туманной
Аймадов осмотрелся, приказал:
— А ну захохочи, Силла.
Силла понимающе кивнул и, набрав в грудь побольше воздуха, захохотал. Произошло совершенно неожиданное. Хохот бешено заметался между камнями, начал гулко биться в пещерах и закоулках. Аймадов и Силла удивленно переглядывались, а хохот, не ослабевая, все бился и бился в каменных развалинах. Вскоре захохотали и ближние сопки.
— Вот так чертовщина! Как грохочет!
— Чудесно! Значит, будеАм хохотать сами.
Несколько дней солдаты добровольно ходили па сопку хохотать. Это было забавой. Но. потом добровольцев не стало. Солдаты помрачнели. Удручающе действовало ненастье. Тайга постоянно шумела — неприветливо, заунывно. Рыхлые тучи шли нескончаемой вереницей и, отряхиваясь, сыпали дождь или крупку. Деревья, казалось, разбухли от сырости. На земле было сумеречно и мозгло. В такую непогодь хотелось сидеть только в избушке, у огня, но Аймадов не соглашался прекратить на сопке хохот. Когда оказалось, что никто не идет добровольно, он решил действовать решительно. Однажды утром он сказал Оське Травину:
— Сегодня пойдешь хохотать ты.
— Господин полковник!
— Без разговоров! Приказываю!
Оська не осмелился нарушить приказ. Но вечером, за ужином, пожаловался:
— Не выходит у меня с хохотом.
— Еще как выходит! Заслушаешься! — похвалил Силла.
— Да не выходит, чего ты... Богом прошу, ослобоните.
Аймадов предложил:
— Тогда, братцы, вот что: бросайте жребий. Кто вытянет, тому хохотать в течение недели. А потом другой...
– Бросили жребий. И — дело случая: жребий пал на Оську Травина. Для него наступили тяжелые дни. Оська был освобожден от несения караула и всякой работы; от него требовали только, чтобы утром и вечером он поднимался на вершину сопки и хохотал по нескольку минут. Но сколько эти минуты приносили Оське страданий! Он поднимался на вершину сопки, садился на камень и долго горестно осматривал тайгу. Хохотать не хотелось. До смеха ли было Оське Травину? В белую армию он попал по мобилизации. Тихий и покорный, он прослыл хорошим, исполнительным солдатом. Но воевал Оська неохотно. Спокойно жить в родной деревушке, трудиться на земле, охотиться за белкой — вот что было его призванием. Он часто мечтал о доме и совсем недавно был убежден, что осенью вернется в родную деревню. Так говорили ему и офицеры. А что получилось? Обидно и страшно было Оське. Осматривая тайгу, он всегда вспоминал о доме.
«Не знаю,— думал он,— успели нынче наши обмолотить хлеб или нет? Нет, наверное... Тятька-то совсем плохой стал, надсадился, бедняга... А что Анка с матерью сделают? Вот и дров бы надо запасти, а что они?..»
Он сокрушенно тряс головой и говорил вслух:
— Эх, Анка! Знала бы ты... Знала бы, милушка, все...
Когда вставала перед его взором Анка, он забывал обо всем,
мысленно заводил с ней разговор, улыбался ей, сверкая лучистыми глазами, почему-то грозил ей пальцем. Но падала с дерева ветка или доносился от избушки звон топора, и Оська, спохватившись, становился сразу серьезным, худощавое лицо его вытягивалось и серело, глаза остывали. Проходило еще несколько минут, и только большим усилием воли Оська заставлял себя хохотать. Но хохотал он как-то странно: мелко, рассып чато, истерично. И бывало, что он внезапно прорывал хохот, падал грудью на камень, стонал и плакал по-мальчишески, на взрыд. Потом пугливо оглядывался, торопливо вытирал глаза подолом рубахи и опять хохотал, и сердце его надрывалось от боли.