Затишье
Шрифт:
Отпрянули мужики, закрестились поспешно. Старик намотал нитку на колышек, спрятал.
— А ты ведь отбегался, — оскалил зубы Андрей. — Ноги-то у тебя не хожалые.
— Теперь отбегался, — весело согласился тот. — Карачун пришел.
И все заулыбались, закивали, словно услышав нечто доброе. Да и то — так вот говорят в России о покойнике с доброй улыбкою: «Отмучился».
По коридору — шаги. С визгливым лязгом отпали запоры, надзиратель просунул голову:
— Бочаров, выходь!
«На допрос! — подобрался Костя. — Теперь начнется…»
— Андрей, ты посмотри за Ирадионом, пока не вернусь.
— Не вернешься, — засмеялся надзиратель, — выпускают тебя.
В
— Почему же меня одного?
— Не рассуждать. — Надзиратель засердился. — Пошел вон, болван!
Старик зашевелился на нарах, встал на четвереньки, камнем-голышом забелел череп. Дрогнуло что-то в волосатой душе старика, зашаталось. Болотным дурманом приблазнилась ему камора, странно приблизилось чернобородое худое лицо вьюноши, который отказывался вот сейчас увидеть солнце. И темной мудростью своей угадал старик: во имя этого отказа кричит вьюноша самые крамольные на Руси слова: «Долой царя-кровопийцу, долой жандармов!»
Гремят запоры. Старик трясущимися пальцами шарит в лохмотьях, выпрастывает осколыш сахару и слезает вниз.
глава седьмая
«Проверьте Серебрянский уклад. Костенко, Бочаров».
Записка одним почерком, Бочарова, на замызганном клочке бумаги. Привез ее Чикин-Вшивцов, который вызывался в жандармскую канцелярию. Сам полковник Комаров проверял тайный смысл записки, рассчитывая изловить капитана Воронцова на связи с заключенными, но, кроме прямой технической сути своей, никакого иного назначения она не содержала.
Капитана ничуть не обескуражил отказ Бочарова выйти на волю. Напротив, Николай Васильевич почувствовал уважение к нему: сам он, вероятно, в таких обстоятельствах отрекся бы от своих принципов. До сих пор краснеет, вспоминая, как нелепо выглядел перед губернатором со своей просьбой, — не начальник завода, а ветреная девица. Больше подобного не будет, Бочаров преподал горький урок. А с какой истинно женской жестокостью воскликнула Наденька: «Я никогда ему этого не прощу!» Николай Васильевич не стал ничего ей доказывать, хотя отказ Бочарова был великодушием по отношению ко всем Воронцовым и Нестеровским, освобождая их от тягостной ответственности.
Однако более всего поразила начальника завода именно эта записка. Словно вспышка молнии! Пока он медленно бродил среди ручьев и хлябей, двое вглядывались в источник. Как же иногда опыт, знания загромождают простое решение!
Капитан обводил внимательным взглядом штаб завода, за последнее время весьма разросшийся. Теперь у капитана были заместители, начальники служб, над цехами главенствовали инженеры, над цеховыми артелями — мастера.
— Результаты анализов показали, — говорил Воронцов, в то же время думая, что никто из этих инженеров, вероятнее всего, не вспомнил бы о бедах завода, окажись за решеткой, — показали: уклад Серебрянского завода, сорок три тысячи пудов которого было подготовлено в позапрошлом году, состоит из сернистого чугуна.
Инженеры сидели с таким видом, будто все это им давным-давно известно. Мирецкий изучал причудливые растения, наклеенные на стекло морозом, и капитану до боли в скулах захотелось накричать на поручика.
— Господин Мирецкий, — сдерживаясь, обратился он, — нужно немедля добыть новый уклад.
— Сегодня же еду в Воткинск; у них отменная пудлинговая сталь. — Мирецкий погладил бакенбарды.
«Расшевелить, разозлить инженеров, выбить искры из них, — думал Воронцов. — За десятки лет прозябания многие отвыкли от всего, что составляет суть человека —
Через неделю, продираясь сквозь густые снега, погребшие всю губернию, пришел обоз из Воткинска. Воронцов не появлялся дома. Опять округлились глаза капитана, сделались жесткими, как булатная сталь, запали щеки, лицо почернело. В литейке мастеровые бегали с раскаленными тиглями на носилках как ошпаренные. За каждый тигель мастер совал переднему в рот монету — на двоих. В обдирке, на сверлении и прочих механических работах от усталости лопались перекидные ремни. При фонарях ушивали их мастеровые, дыша паром. Рвалась на ладонях кожа — руки от холода прикипали к железу. И однако все, от поторжников до сталеваров, понимали: выдюжат сейчас — быть им с работой и при деньгах.
Никита Безукладников извелся. Без свах и пересчета приданого, без шумной свадьбы с вывернутыми перинами, с вывешенными наутро простынями невесты вошел он в дом Гилевых. Все казалось, будто через два гроба переступил. Только успел обвенчать их отец Иринарх, обведя вокруг аналоя и благословив трясущимися руками, как началась эта бешеная гонка денно и нощно. Он беспокоился за Катерину, за Наталью Яковлевну, которая опять слегла, таяла восковой свечкой, он боялся, что уснет у станка и больше никогда их не увидит. В голове мутилось, фонари расплывались желтыми двойными пятнами.
— Да что же это, опять на наших костях встанут пушки? — говорил он мастеровым в короткие передышки.
— Надорвем пупки, медали навесят и — в гроб, — поддакивали ему.
— Опять же деньги-то надобны.
— Ну и подавися ими. Бочаров на кладбище верно говорил: скотине и той в отдыхе нужда.
И расходились по станкам с муторными, тяжело шевелящимися мыслями.
Евстигней Силин такие растабары не одобрял. В последний раз ходил тогда с голью перекатной — Бочарова надо было выручать. Обязан он Константину Петровичу по гроб жизни. Теперь — шабаш. За лето завел Силин двух коровенок, лошадь. Пустил на жительство к себе пятерых парней, что приехали на строящуюся чугунолитейную фабрику, зажил хозяином. Паздерин побожился принять в волостное общество. Понял Евстигней: никаким иным путем с коренными мотовилихинцами не сравняться. А как же изгоем жить, коли избы рядом стоят!.. Придет время, и трое сынов его станут коренными, обзаведутся своим хозяйством. Разве мог помышлять в Куляме об этом? Ой, не мо-ог! И тайно от всех ставил толстую свечу во здравие раба божьего Константина.
Налаживал Евстигней станки, доводил привыкшей рукою, раздирал опухшие веки, в душе ликование: пожалуй, к весне-то и лесу прикупит двор покрыть. Работа-а…
Наденька сшила себе у лучших городских портных башлык по последней моде: темно-синий, с тонкими, блестящими, как иней, бисеринками у воротника. Прокладку башлыка простежила легонькой листовою ватою. Сшила кафтанчик, опущенный серой мерлушкою, муфту и шапочку из мерлушки. Но — не надевала. Не подходила к роялю. Ни балы, ни веселые гулянья на Каме, ни бесчисленные приглашения в гости — ничто в эти шумные и пьяные праздники не занимало ее. Без объяснений уехала к отцу, и, кажется, Николай Васильевич даже обрадовался, что может остаться один со своей Мотовилихой. Она любила, она очень любила его, не переставала повторять это про себя, словно стараясь заворожить, — и все же в девичьей комнате или у портрета мамы ей было легче. Легче потому, что опустошенность, которую испытывала она в Мотовилихе, обращалась в боль. Боль была мучительной, но она наслаждалась этой мукой.