Здесь живут люди
Шрифт:
***
Кирик
1
Да, славно, славно село Кунишное! Затейливый народец живет в том селе, занятный. Можно сказать – упертый народец! Глобализация треплет его со всех сторон, а он все еще сохраняет и обычаи свои, и причуды, и обряды, и язык свой. Язык певучий, плавный, южный, с неожиданными оборотами, этакими извивами мысли, и некоторой чудинкой в интонации; иногда одним словцом, изреченным с этой чудинкой, кунишники передавали такие оттенки психологии, такие грани бытия человеческого, такие глубокие смыслы вскрывали, какие не передали бы и десять многомудрых писателей в десяти томах на десяти языках. Во как!
В том славном селе никто не занимался словотворчеством умышленно, никто ничего не выдумывал нарочно – новые слова в языке появлялись случайно, неожиданно и так естественно, как ветер дует, как солнце светит. Кунишники сотворяли слова по
Или вот две лопаты для работы по хозяйству: одна – прямая, штыковая, а другая – кривая, совковая. Неудобно и длинно произносить, особенно во время напряженной работы, «дай мне совковую лопату» или «дай мне штыковую лопату» – мозг во время работы заряжен говорить четко и кратко, а если говоришь длинно, то в конце забываешь, что хотел сказать вначале. Какая ж тут работа? Философия одна, то бишь «говорильня».
…Кунишник Трофимка Бук роет яму, что ему вздумалось по осени-то, по грудь уже закопался, усердно долбит лопатой глину, случайно задевает ногу, несильно, но больно, в сердцах «ебукается», в смысле матерится, и с раздражением отшвыривает от себя лопату подальше – вспыльчивый дядька такой! Но боль утихла, глину из ямы выбрасывать надо, а вылезать за лопатой не хочется.
– Гришка! – орет он сыну, когда тот выскочил из хаты и собрался налегке бежать в нужник, – Подай лопату! Да не ту, олух царя небесного, а кривую, мать ее, бракованную, «брачку»! Всё! Слово вылетело, слово появилось, в три часа двадцать минут пополудни десятого октября родилось. Совковая лопата стала «брачкой». И потому что ею брать глину удобнее, и потому что она кривая, вроде бракованная по сравнению с прямой, штыковой. Слово «брачка» прижилось у местного народца – есть лопата, и есть «брачка». Коротко, ясно, различимо, а, главное, разумно.
Всему умный народец давал имя… А хоть бы и прозвища! Ах, какие ж в селе были прозвища! Это ж конфетка! Бальзам для души – изысканность и легкость, будто поленом в глаз (ну не в бровь же!).
Прозвище – дело сурьезное в Кунишном, второе имя, а часто – главное имя. Такая вот особенность и такая причуда кунишников
Но если прозвали тебя, даже обидно, может, прозвали, неказисто, каким-нибудь «пуйком», зато тебя обозначили, – о, это ценно! – и ты есть, наличествуешь, существуешь, можешь даже гордо и торжественно заявить: «Вот я – Пуёк, я есмь, я живой, упругий, материальный, тёплый, небритый; меня – обозначили!» (Кстати, «пуёк» – это не то, что вы подумали, и даже не младший брат, и не сын, а – росток, саженец дикого дерева, если по-местному.) А вот если тебя не обозначили? Беда, беда!..
2
Кирика не обозначили. Никак. Никакое прозвище к нему не приставало. Ещё хотели было сердобольные соседи прилепить к нему хоть какое-то, пусть самое завалящее прозванье, но не держалось оно на нём, горохом от стенки отскакивало, водой по резине стекало. Ну, Кирик и Кирик, пацан, а потом, когда стал взрослым, дядька Кирик, официально – Кириак, обычное имя для тех мест, а вот прозвища у него не было – ничто остроумное к нему не прилипало. О, вы даже не представляете, какая это обида, и какая трагедия не иметь прозвища! Все равно, что жить без лица, или бабе не иметь, извините, задницы. Нет, вы бабоньки не обижайтесь, но ежели по правде сказать, то что такое женщина без главного внушительного достоинства? Эмансипированное недоразумение или, как сказали бы кунишники, фитюлька!
Трудно понять психологию, а еще труднее сравнивать психологию людскую с психологией стаи, но сельчане не любили Кирика; с самого его детства сторонились его, словно чувствовали в нем некую неприличную ущербность, нечто неприятно чужеродное. Если вы видели когда-нибудь, как стая птиц изгоняет или заклёвывает (не потому заклёвывает, что виноват, а потому, что не нравится)
Его, правда, не любили.
Его не любили и ровесники, и пацаны постарше, и даже взрослые, хотя взрослые были более терпимы, чем жестокие деточки. Собравшись вместе, пацаньё частенько до одури измывалось над Кириком, этим гадким утенком, забитым, затурканным, который «ни бэ, ни мэ, ни кукареку», как сказал однажды Тришка Курач. Короче, развлекались ребятишки, да с жестокостью. Бедного паренька, рохлистого, белобрысого, но по сути добродушного, обижал каждый нагловатый соплячок, насмехался всяк, кому не лень, и даже девчонки могли его толкнуть, пнуть ногой, дать щелбан, что считалось большим позором в этом патриархальном селе, где мужик, мальчик всегда считался главнее, нежели особа женского роду.
Все издевательства над Кириком проходили обычно в школе, под гул всеобщего дитячьего одобрения. Не умея достойно ответить, неспособный ударить другого, Кирик на все тычки и обидные слова только беспомощно моргал своими белесыми ресницами и даже стеснительно улыбался, что выглядело совсем уж по-идиотски. «Его шпыняют, а он лыбится, ха-ха!». Как-то после уроков три малых паршивца сбили Кирика с ног неподалеку от крыльца школы, свалили в грязь, в раскисшую после дождя почву, мутузили ногами, месили с веселой детской жестокостью, а потом стали топтать ногами и даже с разбегу прыгать на него, словно под ними был не человек, а куль с тряпьем. Тетка Варя Кирющиха заметила с соседнего двора избиение младенцами, схватила гибкий прут, прибежала, разогнала малых садистов, успев хлестнуть их прутом по спинам, и подняла вывалянную в грязи несчастную жертву. Когда отерла грязь с кровью и узнала Кирика, то не запричитала, не пожалела, как обычно бы сделала, не посочувствовала горько плачущему пареньку, только раздраженно сказала: «Ну, иди, иди с богом!». Даже у добрейшей Кирющихи не нашлось утешения обиженному.
Школу Кирик не закончил, вернее, он перестал туда ходить, и это никого не удивило, хотя если бы кто-то другой так поступил, то вышел бы целый скандал, ибо к чести кунишников, они ревностно относились к образованию своих детей.
После нескольких незаметно мелькнувших лет Кирик повзрослел, превратился в бледного, долговязого юношу, который редко появлялся на людях, а если появлялся, то ходил по селу, сутулясь и широко размахивая узкими синеватыми от малокровия руками. Однако, несмотря на то, что он повзрослел, гадкий утёнок в лебедя не превратился, и нелюбовь к нему в селе осталась прежней, даже вроде усугубилась. Его уже не били – брезговали – но все кунишники невольно избегали его, как прокаженного, – старались не общаться, а при случайной встрече вместо обычного приветствия только слегка, неохотно кивали и стремились поскорее разминуться. Испытывали, стыдно признаться, отвращение к его белобрысой пугливой фигуре, беззащитной, беспомощной, к его слюнявому губошлепству, к размазанной неловкой угодливости и затравленному взгляду. Иной раз, желая понравиться, Кирик то подобострастно в глаза заглядывал тому, кто хоть мельком обратил на него внимание, то быстро соглашался с редким собеседником, – поддакивал раньше, чем заканчивалась чужая фраза, – то семенил, «шестерил», готовый по мелочи услужить, то деланно смеялся неприятными скачущими звуками, но не потому, что ему было весело, а потому что хотел угодить. И это было противно, как бывает противно, когда малый ребенок смеется не столько от избытка радости, не от естественной веселости, сколько ради того, чтобы понравиться взрослому. Не любили его не за какие-то гнусные подлости, не за вредный злой нрав – Кирик, напротив, был застенчив и безобиден, – не за глупость несусветную и тупость, нет, не за это… Его не любили «просто так», не задумываясь, за что? А тот, кто задумывался, пытаясь найти ответ, считал, что не любят сиё долговязое существо за нерешительность, за готовность подчиниться, за то, что, желая одобрения, давал собой понукать, что не мог за себя постоять, постоянно мямлил и не мог ударить, тем более, ударить первым.
Это уже потом, когда Кирик станет совсем взрослым, дядькой, скажут, что его не любили за физическое уродство, но это не будет полной правдой, потому что его не любили с детства, а уродство обнаружилось только к годам двадцати. Да и уродством в полном смысле слова это назвать было нельзя, – по крайней мере, с первого взгляда в глаза не бросалось то, что у Кирика, – вот напасть! – не росла борода. Если это – уродство, то миллионы мужчин каждое утро бритвой уродуют себя. Но замечу, правды ради, что в Кунишном почти все взрослые дядья и деды носили бороды, и к бороде в селе отношение было особое: борода для кунишника – это святое, его гордость, его отметина, неотъемлемая часть, скипетр и держава. «Без бороды, как без правды!» – говорили бородатые мужики, с достоинством поглаживая свои волосистые метёлки и желая этак воспарить над суетным, а языкастые бабы выражались более приземленно: «Мужик без бороды, что суп без соли».