Здравствуй, Чапичев!
Шрифт:
— Слушай, Петя, у тебя есть бритва. Можешь мне голову побрить?
— Спрашиваешь! Я все могу.
Бритье Кобзев начал почему-то с макушки. Выбрил дорожку до затылка шириной в два пальца, затем вытер бритву, положил ее в карман и, ни слова не сказав, ушел. Некоторое время Хачатур ждал, думая, что веселый Кобзев шутит. Но когда понял, что дело плохо, бросился с жалобой к Чапичеву:
— Товарищ командир, Кобзев опозорить меня решил. Ай-ай, какая позор!
Яков велел разыскать Кобзева. Когда тот явился, Чапичев спросил:
— Зачем обидели Погосяна?
— Я
— Не мастеровой вы, а… — Яков сдержался, но красноармейцы рассмеялись, и кто-то даже подсказал недоговоренное словечко.
— А ну, замолчите, смехачи, тут не до шуток, — раздраженно прикрикнул на товарищей Кобзев.
— Это верно, — сказал Чапичев. — Пошутили и хватит. Давайте, Кобзев, добрейте Погосяна.
— Приказываете?
— Понадобится — прикажу, — все так же спокойно сказал Чапичев. — А пока это только добрый совет, товарищ Кобзев.
Похоже, что Кобзев и сам не ожидал такого оборота дела. Командир есть командир, и с его приказами не шутят. Только дураки лезут на рожон, а Кобзев не дурак. Он даже изготовился, чтобы в случае необходимости застыть в положении «смирно». Но поскольку это не приказ, то можно еще поговорить, можно настоять на своем. И Кобзев повеселел.
— За добрый совет спасибо, товарищ командир, — сказал он с подчеркнутой почтительностью. — Но только разрешите доложить: все равно Погосяна брить не буду. Потому что нарочно это он, чтоб унизить меня. А я… Вся дивизия знает, я кого хошь, хоть стеклышком от бутылки, хоть шилом побрею. У меня рука легкая, а бритва… Вот смотрите, товарищ командир, фирменная, лучшая в мире.
— Ну, теперь все ясно, — сказал Яков. — Бритву свою драгоценную для товарища жалеете?
— Я жалею? — Кобзев аж побелел. — Да я в жизни ничего не жалел. А бритву… Вот берите, дарю. На всю батарею. Для общего пользования.
Яков молча и спокойно выслушал Кобзева. Зато красноармейцы взволновались.
— Молодец, Кобзев! — сказал кто-то из них.
— Какой там молодец. Не по-доброму дарит.
— А тебе какая разница? Дарит всей батарее. Ну и будем бриться.
Кто-то спросил:
— А в самом деле хорошая у тебя бритва, Кобзев?
— Хорошая. Лучшая в мире. «Два близнеца», — подтвердил Кобзев.
— У батареи есть бритва не хуже вашей, Кобзев, — сказал Чапичев и достал из полевой сумки новенький футляр с золоченой надписью. — Ничем не хуже.
— Так это ж ваша, подаренная, — растерянно пробормотал Кобзев. — Наградная от командира полка.
— Была моя — теперь батарейная, — сказал Чапичев. — Так что уберите свой подарок, товарищ Кобзев. Как говорят французы,
— Товарищ командир… — Кобзев побледнел. Губы его жалко дрогнули, голос прозвучал умоляюще. Он протянул свою бритву сначала Чапичеву, затем красноармейцам. Но те молчали. А Яков едва заметно усмехнулся и спокойно, как ни в чем не бывало, сказал Погосяну:
— Пойдемте, Хачатур. Сейчас я вас добрею.
После того спора я долго не видел Кобзева. И вот мы встретились на огневой, в тесном окопчике. И он, как прежде, бахвалится. Неужели урок с бритвой не пошел ему впрок? Да, как видно, ничего тогда не понял Кобзев.
Над нашими головами вдруг возникли огромные сапоги, подбитые подковками такой величины, какие, пожалуй, и битюгу-тяжеловозу были бы по мерке.
— Эй, гляди под ноги, Сердюк, — с нарочитым испугом воскликнул Кобзев.
— Что вам, товарищ Сердюк? — спросил Яков.
— Махорки хочу разживиться, товарищ командир. Курить хочется, аж уши пухнут.
Сердюку дали махорки. Все молча наблюдали, как он свертывает цигарку, как закуривает.
— Ух, полегчало! — сказал Сердюк, сделав первую затяжку. Только после этого Чапичев спросил у него:
— А как там кони, в порядке?
— Да хиба ж им! Им бы только жрать да жировать, — равнодушно ответил Сердюк, пренебрежительно пожав плечами. Но равнодушный тон его голоса и пренебрежительное это движение никого не обмануло. Все знали, что ездовой Федор Сердюк обычно так и говорит о лошадях: то равнодушно и пренебрежительно, то раздраженно и ворчливо, будто о врагах своих, а на самом деле души в них не чает. И сейчас всем стало ясно: Сердюк намерен серьезно поговорить о каких-то неотложных лошадиных делах. Можно было не сомневаться, что он пришел в окоп не только для того, чтобы разживиться махоркой.
После третьей затяжки Сердюк сообщил:
— Орлик на правую переднюю жалится.
— Что это он? — встревожился Яков. Тревога понятная. Нелегко быть командиром орудия на конной тяге. В его «хозяйстве» семерка лошадей: шесть в упряжке, седьмая под седлом. И у каждой свой нрав, свои особенности. Ведь это живые существа — они и ласку чувствуют, и боль, и строгость, и равнодушие. Они требуют от людей доброго ухода и неусыпных забот.
— Подкова тесная, жмет, — пояснил Сердюк.
— Как же вы раньше этого не заметили?
— Виноват, товарищ командир, не доглядел.
— Надо было кузнецу сказать.
— Да что ему говорить. Разве ж это коваль? Он ухнали заколачивает, как дите гвозди — один раз по головке, два раза мимо. Так он нам всех коней «закует». Вы бы доложили кому надо, товарищ командир.
— Обязательно доложу.
Тема еще не исчерпана. Кроме Орлика есть и другие кони. Это серьезный разговор, деловой. Он касался каждого бойца расчета, и все принимали в нем участие. Кажется, только один Кобзев не проявлял никакого интереса. Некоторое время он что-то насвистывал сквозь зубы, затем протяжно зевнул, наконец, не выдержал, вмешался в разговор. Роль молчальника оказалась ему явно не под силу.