Здравствуй, племя младое, незнакомое!
Шрифт:
Изначально был обречен на безвременную гибель и вставший во главе Сунженского казачества атаман Подколзин. Он смог в короткий срок сплотить земляков в общий кулак, организовать сопротивление беззаконию, разбудить общественное мнение к проблеме геноцида русских в Чечено-Ингушетии, ударив в депутатские колокола Верховного Совета. И тем самым мешал, очень сильно мешал: одним – резать жертвенных баранов, другим – стричь.
Первое слово на траурном митинге было предоставлено главному милиционеру республики. Я стоял рядом и мысленно предвосхищал эту речь, почти наверняка зная, что именно скажет он собравшимся на кладбище родным и друзьям погибшего. И милицейский чиновник не обманул моих ожиданий.
– Дорогие
Дальше шла закомуфлированная под слова соболезнования политика сокрытия истинных мотивов преступления. Ни слова об атаманском поприще, о московских мытарствах Подколзина по кабинетам депутатов и чиновников исполнительной власти, призванных защищать интересы народа. Ни слова о тех проблемах, о которых криком кричал во всех инстанциях Александр Ильич, и за что его заставили замолчать навсегда.
– Я обещаю, – продолжал фарисействовать министр, – что преступник будет найден и наказан по всей строгости закона. Спи спокойно, дорогой товарищ, пусть щедрая земля Чечено-Ингушетии будет тебе пухом.
Дальше предстояло говорить мне, и нужно было, не нагнетая страсти, как просило руководство республики, дать понять истерзанным горем родственникам и соратникам погибшего, что мы – правление Союза казаков – видим проблему во всем трагедийном объеме и постараемся, насколько хватит наших сил и возможностей, помочь им. Я не обдумывал речи заранее. Ориентировался по обстановке. И только у Господа мысленно просил нужных слов...
– Дорогие братья и сестры! – исторгнуло перехваченное спазмом горло. – Сегодня на Сунженской земле, облагороженной и возделанной трудом многих поколений ваших предков, непоправимое горе – бандитской рукой убит один из лучших сыновей и защитников Сунжи...
«Господи, как беден язык, как не хватает простых, неформальных слов, чтобы выразить все скопившиеся в душе чувства. Утешить, поддержать, обнадежить людей...»
– ... Александра Ильича Подколзина знали и уважали не только в Чечено-Ингушетии... На Дону, Кубани, Ставрополье, Тереке, в Москве... везде, куда приводили его проблемы и беды родной земли. Он не боялся стучаться в самые сановные двери, не боялся угроз бандитского отребья. Боялся только одного, что не будут услышаны и восприняты ваши просьбы и чаяния... И даже фактом своей гибели продолжает взывать об этом... Тебя услышали, дорогой Александр Ильич. Сегодня по всем храмам на казачьих землях и в Москве проходят панихиды по тебе. На днях соберется на экстренное заседание совместно с представителями законодательной и исполнительной власти страны Большой совет атаманов Союза казаков. Мы будем обсуждать проблемы, поднятые тобой, и принимать меры к их решению... Недавно изготовлена партия наградных крестов «За возрождение казачертва». Первым – еще до трагедии – центральное правление наградило тебя. Мы не успели вручить. Мне поручено выполнить эту миссию посмертно, – прикалываю на лацкан пиджака белый крест на трехцветной ленте российского флага, с изображением в центре знака Георгия Победоносца, поражающего копьем змея. – Крещусь на погребальную иконку в сведенных на груди руках покойного. Целую его в холодный широкий лоб. – Прости брат, что не уберегли. Да упокоит Господь тебя в царствии своем. Моли Бога о нас, помогай с ратью небесной отстаивать праведников на земле. Зло будет наказано. Ибо «не в силе Бог, но в правде!»
Были и другие речи... Был дробный ружейный салют. Хмурое небо в низких клочковатых тучах, будто склоненных чьей-то невидимой рукой к изгороди кладбища, до самого зева свежевырытой могилы, разорвал надсадный и тоскливый гудок маневренного тепловоза. И полетели на крышку гроба, как
За воротами кладбища участников похорон поджидали автобусы и автомобили. Казаки деловито и заботливо рассаживали в них вначале стариков и женщин, а уж потом, подымив папиросками и затерев окурки подошвами сапог, забирались на подножки сами.
Все-таки не вымерло еще по хуторам и станицам многовековое казачье рыцарство, не уподобилось столичному почти поголовному бесполому хамству, когда здоровые мужики и шустрые юнцы, распугивая всех и вся, рвутся к освободившимся местам в транспорте и бесцеремонно плюхаются на них перед носом обескураженных старушек или женщин, нагруженных неподъемными сумками. И тут же утомленно закрывают веки, будто всю ночь отстояли у мартена, или с отрешенным видом утыкаются в книжки с обнаженными селиконовыми прелестями на обложках... А здесь, слава Богу, жива еще совесть, жива и честь в умученных бесконечными экспериментами и издевательствами властей душах... Ни брани нецензурной, ни бесцеремонной толкотни. Все, как по команде, организованно, спокойно, быстро.
Министр тоже не торопился уезжать и вместе со мной наблюдал за процессом посадки людей в транспорт, наверняка подметив со своей колокольни казачью вежливость и природную дисциплинированность.
Когда рядом остались только организаторы похорон и сотрудники «органов», я попросил показать место гибели атамана. Не столько заметил, сколько ощутил тень недовольства на лице министра. Но желание гостя на Кавказе не оспаривается. И мы нестройной группой (человек пятнадцать) отправились пешком по воскресному маршруту атамана Подколзина.
Вот и дом убийцы. Серый, затаившийся, огороженный высоким глухим забором. Родственников уже не видно около него. Но и мои провожатые не останавливаются, проходят мимо. А ведь по версии, рассказанной министром, именно здесь произошла трагедия... Вопросов, однако, не задаю. Молча шагаю вместе со всеми до переулка, ведущего вправо, на параллельную улицу. Там сворачиваем налево и через несколько десятков шагов останавливаемся.
– Где-то здесь, – говорит мне заместитель Сунженского атамана и озирается по сторонам, ищет какие-то видимые приметы произошедшего.
Я тоже осматриваюсь, будто фотографирую в памяти дорогу, исполосованную засохшими следами колесных протекторов, едва проклюнувшуюся газонную траву, серые, с набухшими почками стволы плодовых деревьев за штакетником... И я неожиданно замечаю мальчика возле приоткрытой калитки. Темноголовый, темноглазый, лет пятнадцати-шестнадцати, он спокойно и как-то уверенно, без стеснения и праздного мальчишеского любопытства смотрит в нашу сторону. Наши взгляды встречаются. Мальчик не опускает глаз. И меня осеняет догадка: «он хочет, чтобы его заметили и позвали. Он понимает, зачем мы здесь, и знает что-то важное». Делаю несколько шагов в его сторону и приглашаю жестом руки подойти ко мне. Мальчик выходит из-за калитки.
– Здравствуй. Ты не подскажешь, где здесь два дня назад убили человека? – спрашиваю я, интуитивно чуствуя, что подскажет, что для этого и подошел к забору.
Мальчик молча проходит еще немного вперед по улице и указывает рукой на стык дороги и газона: «Вот здесь...» Там на жухлых свалявшихся стеблях мертвой травы, на выдавленных машинами и затвердевших ошметьях грязи, в протекторной мозаике видны ржаво-бурые множественные следы крови. Сердце мое сдавила тупая боль, и оно забухало резко, надсадно, ударяя в глухой колокол груди: «Вот она „голгофа“ моего собрата, вот его праведная кровь, пролитая „за други своя“.