Земля обетованная
Шрифт:
— Не знаю. Трудно тебе передать, сколько очарования в речах этой женщины, в ее движениях, как изящно она откидывает голову.
— Ты так пылко говоришь о ней!
— Твоя дурацки проницательная усмешка ни к чему, я отнюдь не влюблен в нее, я просто не мог бы ее полюбить. Она мне нравится только как красивая женщина с необычайно одухотворенной внешностью, но это не мой тип, хотя рядом с нею все наши лодзинские красавицы выглядят как обычный ситец рядом с натуральным шелком.
— Покрась этот шелк в свои цвета.
—
— Ты уже идешь? Пойдем вместе.
— Не могу, у меня еще есть дело в городе.
— И я не должен тебе мешать?
— Ты меня понял. Тебе кланялся Куровский, в субботу он приедет и приглашает, как всегда, отужинать, а пока спрашивает в письме, не похудел ли тот толстый шваб — это, видимо, ты — и не потолстел ли худой еврей — это о Морице.
— Он любит щеголять остротами. Бухольц взял его химикалии?
— Уже месяц их употребляем.
— Значит, он хорошо заработает, я слышал, что Кесслер и Эндельман тоже заключили с ним контракт.
— Да, он мне об этом писал. Он на верной дороге к богатству, точнее, он уже делает деньги.
— Пусть делает, будут они и у нас.
— Ты веришь в это, Макс?
— Зачем мне верить, я знаю, что мы их будем иметь, это же осуществимо, не так ли?
— О да, ты прав, мы разбогатеем. Но слушай, если дома ты застанешь Горна — он должен был прийти ко мне, — скажи ему, чтобы обязательно меня дождался, я буду не позже чем часа через два.
Они еще потолковали о телеграмме Морица, и Кароль, простившись со всеми, вышел вместе с Юзеком, который, едва переступив порог, откланялся и исчез в темноте.
X
Юзек шел навестить родных — он-то квартировал у Баума.
Родители его жили далеко, за старым костелом, на улочке без названия, которая шла параллельно знаменитой здешней речке, служившей вместо канавы и уносившей все фабричные сточные воды. Улочка же была похожа на свалку, загроможденную отбросами большого города.
Юзек шагал быстро, вскоре он уже входил в неоштукатуренный кирпичный дом, который светился, как фонарь, всеми окнами начиная с подвала и до чердака и гудел от ютившегося в нем человечьего роя.
В темных зловонных сенях с грязным полом он нащупал захватанные, липкие перила и живо сбежал в подвал, в длинный замусоренный коридор с земляным полом, заставленный разной утварью; там было людно, шумно, пахло гарью; освещался коридор подвешенным к потолку коптящим каганцем.
Преодолев попадавшиеся на его пути препятствия, Юзеф добрался до конца коридора. Там на него пахнуло душным, спертым воздухом подвала, отдающим гнилью и сыростью, — беленые стены были в рыжих подтеках.
Навстречу ему кинулась стайка ребятишек.
— Я думала, ты нынче уже не придешь! — сказала высокая, худая, сутулая женщина с изможденным зеленовато-бледным лицом и большими, темными глазами.
— Я
— Нет, не приходил, — глухо ответила мать и, подойдя к плите, отгороженной висящей на проволоке ситцевой занавеской, стала разливать чай.
Юзек тоже пошел за занавеску и выложил на столик принесенные продукты.
— Взял сегодня у старика деньги за неделю. Может, спрячете?
Он положил четыре рубля с копейками — в неделю ему причиталось пять.
— Себе ничего не оставляешь?
— Мне, мамочка, ничего не надо. Одно жаль — не могу заработать столько, сколько вам требуется, — просто сказал Юзек, прежней его робости как не бывало.
Он нарезал хлеб на куски и хотел возвратиться в комнату.
— Юзек, сынок мой дорогой, дитя мое любимое! — умиленно прошептала мать, и слезы градом посыпались на ее впалые щеки и на голову сына, которую она прижала к груди.
Поцеловав ей руки, парень с веселым лицом возвратился к семейству дети сидели на полу, под маленьким зарешеченным окошком, выходившим на тротуар; было их четверо, от двух до десяти лет, и играли они тихонечко, потому что рядом лежал в постели старший брат, тринадцатилетний мальчик, больной чахоткой; кровать его была немного отодвинута от стены, чтобы влага не попадала на постель.
— Антось! — Юзеф наклонился к бледному, с зеленоватым оттенком лицу, с которого среди пестрого, сшитого из лоскутов белья смотрели на него с трагическим спокойствием обреченности стеклянистые неподвижные глаза.
Больной не откликнулся, только пошевелил губами и уставился на брата серыми блестящими глазами, потом с детской нежностью прикоснулся тонкими пальцами к его лицу, и бледная улыбка, словно угасающий лучик, мелькнула на его синеватых губах и оживила мертвенный взгляд.
Юзек сел на кровать, поправил подушки, расчесал своей гребенкой слипшиеся, мягкие как шелк волосы.
— Ну как, Антось, сегодня тебе лучше? — спросил он.
— Лучше, — шепотом ответил Антось, подтверждающе прикрыв глаза и улыбнувшись.
— Скоро выздоровеешь!
Юзеф весело щелкнул пальцами. Он с его сильным здоровым организмом совершенно не чувствовал, сколь опасно болен брат.
Антось медленно угасал от чахотки, последствия тяжелейшей инфлуэнци, и недугу изрядно помогала нищета, терзавшая всю семью уже года два, то есть с тех пор, как они из деревни перебрались в город; убивало его также лицо матери, с каждым днем все более печальное, убивали постепенно хиревшие младшие братья и сестры, и вечный стук станков, от которых день и ночь содрогался потолок над его головой, и влага, струившаяся по стенам, и крики соседей и драки, частенько вспыхивавшие в соседних подвалах и наверху, а главное — усиливавшееся с каждым днем сознание их гнетущей нужды.