Земля обетованная
Шрифт:
Мальчик был развит не по летам — обрушившиеся на семью невзгоды и долгая болезнь еще больше развили его ум. При этом характер у него был спокойный, мечтательный.
— Скажи, Юзек, поля еще не зазеленели? — тихо спросил он.
— Да нет, сегодня же только пятнадцатое марта.
— Жаль, — И глаза Антося потемнели от огорчения.
— Через месяц все зазеленеет, ты тогда уже поправишься, мы соберем товарищей и пойдем на маевку.
— Вы пойдете одни, и мама пойдет, и отец, и Зоська пойдет, и Адась пойдет, а я не пойду, — покачал головою Антось.
— Ну, мы все пойдем, и
— Нет, Юзек, меня уже с вами не будет, — медленно произнес больной, и грудь его заколыхалась от рыданий, которые он тщетно пытался сдержать. Слезы брызнули из его глаз, как крупные жемчужины, и сквозь эти слезы он словно увидел какую-то жуткую бездну, губы у него задрожали, безумный страх смерти вдруг нахлынул на него. Антось дернулся, будто желая бежать. — Юзек, я не хочу умирать, не хочу, Юзек! — бормотал он, и чувствовалось, что сердце у него разрывается от муки.
Юзек обнял брата, чтобы заслонить его от матери, — он боялся, что она заметит слезы Антося.
— Ты не умрешь, — начал он утешать Антося, — доктор вчера говорил маме, что ты самое позднее в мае будешь совсем здоров. Не плачь, а то мама услышит, — шепнул он совсем тихо.
Антось немного успокоился, быстро утер слезы, потом долго смотрел на занавеску, за которой двигалась мать.
— Когда я выздоровлю, я поеду к дяде Казику на все лето. Правда?
— Мама об этом даже написала дяде.
— А в июне молодые дикие утки уже будут сидеть в камышах. Знаешь, вчера мне приснилось, будто я еду в лодке по нашему пруду, а ты и пан Валицкий стреляете диких уток. Так хорошо было на воде! А потом я остался один и слышал, как на лугах отбивают косы. Как бы я хотел увидеть наши луга!
— Еще увидишь.
— Но они ведь все равно уже не наши. А знаешь, почему я тогда упал, с буланого, — отец здорово меня за это поколотил. Я тогда не хотел говорить, потому что досталось бы Мацеку, но он и впрямь был виноват — он так слабо подтянул подпругу, что седло вместе со мной перекрутилось, как же было не упасть! А вот на папином жеребчике я бы не побоялся ездить. Накинул бы на него уздечку с удилами, взял бы поводья покороче, чтобы он не мог артачиться и на дыбы становиться, и только стегал бы легонько кнутиком по брюху. Вот бы поскакал, а?
— Ну да, поскакал бы, только и его удержать не просто, он, знаешь, такой норовистый.
— Удержу, Юзек! Вот так я бы взял!
И Антось начал показывать руками, как он возьмет поводья; он хмурил от напряжения брови, чмокал и кивал, будто раскачиваясь в седле. На щеках его проступили алые пятна.
— И мы тоже поедем, Юзек! — закричали дети, подбегая к кровати.
— Поедете, только на подводе, — серьезно ответил Антось.
— На подводе с цетвелкой кастановых, — прощебетала девочка, прижимаясь к коленям Юзека светлой как лен головкой и поглядывая на братьев голубыми, сияющими от радости глазенками.
— Но! — покрикивал толстенький мальчик, толкая впереди себя стул и ударяя по нему кнутиком, скрученным из обрывков старого маминого фартука.
— Поедешь, Геля, все поедут, и Игнась, и Болек, и Казик.
— Юзек, а я знаю, что такое костел! Это такой дом за мельницей, куда мы так долго ехали, и там играет орган —
— Погоди, Болек, мы тоже сделаем костел! — закричала девочка, и дети быстро покрыли себе головы кто чем и достали из комода книги.
— А я буду ксендз, — заявил старший из них, девятилетний Игнась.
Он накинул себе на плечи фартук, нацепил на нос мамины очки, открыл книгу и тонким голоском запел:
— «In saecula saeculorum… um…» [24]
— Аминь! — хором ответили дети и продолжали петь, с важностью вышагивая вокруг стола.
24
«Во веки веков… ов…» (лат.).
У каждого угла они останавливались, ксендз опускался на колени и крестил их; пропев несколько слов, двигались дальше, выводя идущие из сердца напевы, которыми их с детства напитали в деревне.
Яскульская молча смотрела на них.
Антось тоже подпевал вполголоса, а Юзек наблюдал за матерью, которая украдкой вытирала слезы и, опершись на маленький столик, погружалась мыслями в недавнее прошлое, что было еще так живо в их сердцах.
Для Антося не было ничего дороже этих воспоминаний. Он перестал петь — унесся душою в любимую деревню, умирая от тоски по ней, как растение, пересаженное в негодную почву.
— Дети, чай пить! — позвала наконец мать.
Антось тотчас словно бы проснулся и, не понимая, где находится, с удивлением озирался вокруг, смотрел на зеленые от сырости стены, на которых портреты предков и почерневших рамах гнили вместе со всей семьей, спасенные при постигшей их потомков катастрофе, и слезы блеснули в его глазах; он лежал, будто онемев, и смотрел мертвенным взором на грязно-бурые капли влаги, сочившиеся из стены.
Юзек выдвинул стол на середину комнаты, все семейство живо расселось вокруг, дети с жадностью набросились на хлеб и чай, только Юзек не ел, он глядел озабоченным отцовским взором на светло-русые головки и глаза, тревожно следившие за тем, как исчезает хлеб, глядел на мать, которая, ссутулясь, с лицом мученицы, бесшумно, как тень, двигалась по комнате, обнимая всех своим взором, излучавшим безграничную любовь. Лицо ее с тонкими аристократическими чертами, исполненное нежности и отмеченное печатью страдания, чаще всего обращалось к больному.
За чаем никто не разговаривал.
Вверху, над их головами, безостановочно стучали ткацкие станки и глухо урчали прялки, отчего весь дом постоянно дрожал, а порой в окошко проникал с улицы смутный шум голосов, или звуки шлепающих по грязи ног, или грохот проезжающих повозок.
Лампа под зеленым абажуром освещала только головы детей, а вокруг них комната тонула в полутьме.
Вдруг резко отворилась дверь и в комнату, шумно топнув на пороге, чтобы сбить грязь, вбежала молодая девушка.