Зеница ока. Вместо мемуаров
Шрифт:
Отроги ледника порозовели, ползли по склонам голубые тени, светило на чертоге Али-Хана багдадским куполом расположилось… А в хижине убогой, но надежной на нарах возлежали слаломисты, Наташа их компотом ублажала и кашей пшенной со свиной тушенкой, а Олег Ожегов взирал от печки на ее движения, на нежный абрис, на очей пыланье, да что там говорить — Ульян Ушаков взирал на то же в полном изумленье, шептал, шептал — остановись, мгновенье, мечтая выспросить московский телефончик, да что там говорить, Олег Ожегов мечтал о том же.
По горным кручам, по нависшим
Наташина гитара рокотала, Наташина рука трепала струны, Наташа пела про рододендроны, про патефон, укрывшийся в пещере, про то, как с кленов облетают листья.
Наташина улыбка трепетала, и тихо улыбались слаломисты, и улыбались жарко угли в печке, и улыбались Ушаков — Ожегов.
Внизу остались творческие клубы, гудящие кофейные машины, надменные редакторы журналов, правления паевых кооперативов.
Наташа, Добровольская Наташа, как имя дивно, как звучна фамилия, Наташа, ваша каша — объеденье, а ваш компот — поистине нектар.
Вздыхали пожилые слаломисты, а молодые рявкали тревожно, во сне глубоком, видно, вспоминая о тех внизу, в усталых городах.
К утру в хижину Али-Хан ввалилась, жутко ругаясь, спасательная группа с Донгайской поляны — Семенчук, Магомед и Перовский Коля.
— Вот так, старик, было на Кавказе, — закончили свой рассказ Ушаков — Ожегов.
— И что же Наташа? — спросил я.
— Телефончик записали, — улыбнулись они. — Она москвичка, работает в Гипропромбумгазе.
— Звонили?
— Да нет, чего уж там. Ты пойми, старик, что такое Наташа? Понимаешь ли, это ведь тебе не кадр какой-нибудь, а вообще понятие мгновенное, то есть вечное, это как горная вершина, понимаешь?
— А как там с рододендронами? — спросил я.
— Утром с Наташей нарвали букетик, — мечтательно улыбнулись они, — она нам показала место. Чуть ногу себе не сломали.
В их глазах в перевернутом виде сияли глетчеры Главного Кавказского хребта.
— А знаете ли, я рассказ напишу с ваших слов, — сказал я.
Они встревожились:
— Лучше не надо, старик, не пиши. Прочтут про эти места — и повалят туда красноносые, синещекие, сопливые стиляги-туристы со своими транзисторами и шашлычными шампурами, понастроят там торговых точек, дороги сделают, гостиницы, а то еще расплодятся там разные кооперативы… Лучше не пиши, ты же сам знаешь силу печатного слова.
Все же я не послушал Ушакова — Ожегова и написал с их слов этот рассказ, и он был вскоре напечатан. Я был уверен, что описания жутких опасностей, которым подвергались на Кавказе мои друзья, отпугнут от этих мест сонмища стиляг-туристов. Ведь стиляге-туристу чужды очарования всякого рода. Я был спокоен за Кавказ.
На следующий год мы поехали с Ушаковым — Ожеговым в те места. Прилетели в Минеральные Воды, а до Донгайской поляны добрались без всяких пересадок на недавно пущенном в эксплуатацию скоростном турбовинтовом троллейбусе с подводными крыльями.
Преодолеть
Зато открывающийся с Чернухи вид радовал глаз. Все плоскогорье и склоны хребтов дымили бесчисленными кострами, вокруг которых что-то зажаривали шикарные туристы в лихо заломленных шляпах. Ароматный дым этих искусственных костров с плексигласовыми углями напоминал по запаху одеколон «В полет».
Фуникулеры, лифты и эскалаторы бороздили склоны горных хребтов и самого Али-Хана.
Там и сям на небольших эстрадах выступали цирковые группы кавказских йети в живописных костюмах.
На месте хижины Али-Хан высился десятиэтажный стеклянный бассейн для плаванья со спальными кабинами и поролоновым пляжем.
С ледников бесконечными вереницами съезжали ярко одетые лыжники на безопасных лыжах с особыми тормозными кибернетическими устройствами. Было немного тесновато.
— Видишь, — сказал мне печально Ушаков — Ожегов. — Видишь, какова сила печатного слова.
Наташу Добровольскую в этом цветущем краю мы не нашли. Она уехала с друзьями на Памир.
Зеница ока
Бабушка Евдокия, она же Авдотья, она же Баба Дуня, как ее звали в коммунальной квартире, родилась в глубинной Рязанщине в 1860 году, в крестьянской семье, то есть до годовалого возраста в записях числилась как крепостная помещиков Лесковых. В вольнокрестьянском сословии возросла, вышла замуж за неспокойного Збайковичева Василия, что слыл «пьющим, драчливым и до чужбинки охочим» и прижила с ним двенадцать чад, из коих зрелых лет достигли четверо.
К 1942 году из этих четверых только одна Аксинья оказалась опорой бабыдуниной старости в чуждом ее крестьянской душе мире, в переполненных эвакуацией Булгарах, большом трамвайном городе на Волге. Дочь Мария с семейством неизвестно как страдали в Донбассе, под игом неприятеля. Младший сын Адриаша в профессорских чинах учительствовал в самой сердцевине Азии и там хотя бы не унижался голодом. Старший же Павлуша, грянув в прах с большевицкой верхотуры, уж пять лет как полностью не присутствовал, прими его под свой покров Пресвятая Богородица.
В тот ужасный, темный, голодный и дьявольски морозный год, когда все уличные фонари были погашены, а окна плотно занавешены в ожидании авианалетов, старушка упала в свежеотрытую траншею и сломала себе шейку бедра. Дальнейшее — двухсторонняя пневмония и сердечная недостаточность. Два дня она умирала на главной кровати, где в обычное время спала труженица Аксинья со своими собственными двумя малыми внучатами. Все разношерстное семейство, включая и Павлушиных детей, шестнадцатилетнюю дочь и девятилетнего сына, сидело вокруг. Смерть Бабы Дуни открыла для них пучину горя и какую-то дотоле неведомую округу любви.