Жаждущая земля. Три дня в августе
Шрифт:
На дворе ночь, но летние сумерки не густы, видно далеко. На дороге стоит Шаруне.
— Может, досмотреть хотел?
— Чепуха!
— Про любовь…
— Не смейся, Шаруне.
— Я немножко пьяная, — Шаруне утыкается в плечо Дайнюсу и тут же отступает. — Стяпонаса провожали. Не выдержала я: настроение, как на похоронах. — Она смеется звонко, с переливами.
— Тебе весело?
— Немножко пьяная…
— Что брат уезжает — все равно?
— Мне было десять, когда он дом бросил.
— И потому сейчас все равно?
— Думаешь, я могла что-то изменить?
— Нет, ты ничего не могла, — говорит Дайнюс таким тоном, что не поймешь, — соглашается он или осуждает ее.
— Стяпонас не первый… Много народу уезжает…
—
— Ты на все так смотришь… — протягивает Шаруне.
— Как я смотрю? С подозрением? Вот и неправда. Разве не самое важное — преодолеть эти трудности? И быть в ответе… за все…
— Ты говоришь как на комсомольском собрании когда-то. А может, меня давит эта ответственность, может, мне хочется все забыть?
— Ты все шутишь, Шаруне.
— Ну конечно. — Рассмеявшись, Шаруне разводит руками, словно обнимая кого-то невидимого в темноте, потом, растерявшись, съеживается.
Идут они черепашьим шагом, и Дайнюс знает — ни ему, ни Шаруне не хочется домой. Тихая ночь, дорожная пыль излучает пряное тепло, молчат кусты сирени, яблоньки. Кое-где из окон бьет свет; на дорогу ложатся черные кружева — тени заборов и деревьев.
Из открытых настежь окон избы Раулинайтиса доносятся зычные мужские голоса. И вдруг кто-то затягивает:
Все собаки лают, Лапы поднимают…Нестройные голоса разом подхватывают:
Только наша шавка — нет!— Если б мне здесь пришлось, в поселке… — Шаруне качает головой.
— Летом лучше у озера, конечно.
— Никакого вида. И шум.
— Вырастут деревья, Шаруне…
Ой, Зузанна, Скажем прямо — Жизнь на диво хороша! —тянут мужики песню, не щадя глоток.
— Тебе не жалко старый хутор?
Дайнюсу нелегко ответить прямо: нет, не жалко. Ведь не поверит Шаруне, да и он сам…
— Давай, пойдем т у д а, Шаруне.
— Пошли!
Шаруне еще раз говорит, что она «немножко пьяная», и они сворачивают на незаметный проселок, ведущий к озеру. У Дайнюса тоже закружилась голова — наверно, от свежего воздуха полей. Идти бы так и идти, чтоб никогда не кончалась эта дорожка, как в школьные годы. Ему хорошо чувствовать это, хотя он знает, что э т о самообман; Дайнюс не верит в чудеса: жизнь — это жизнь, и одну дорогу не пройдешь дважды. Но разве только она, Шаруне, пошла дорогой, а он остался торчать обомшелым верстовым столбом? Может, он тоже идет — другой дорогой, своей дорогой, ведь не всем дано тянуться гуськом.
— Здесь стояла наша изба, — Дайнюс рассказывает, как о седой старине. — Там был хлев, а напротив — гумно… Ты ведь помнишь, Шаруне?
— Твой отец тогда позвал нас с берега и сказал… Ты ушел с отцом в избу, а я осталась в лодке, долго еще сидела в ней.
Дайнюс находит руку Шаруне, крепко пожимает, благодарит ее за то, что не забыла тот день, что все помнит.
— Здесь старые липы росли, а тут сад. А груши какие вкусные! — вспоминает Шаруне.
— У дорожки в саду антоновка, отец под ней себе могилу копал… — У Дайнюса пересыхает в горле.
— А сейчас…
— Сейчас мелиорация прошла, клеверное поле.
— Тебе не жалко родной хутор?
— Деревья и там вырастут, сказал уже.
— Жалко тебе родные места, знаю, — твердо говорит Шаруне. — И будь человеком, не изображай героя.
Дайнюс стоит на клеверище: здесь росла береза, из которой отец по весне брал вкусный душистый сок. Мимо нее к озеру спускалась тропинка, — сколько раз он пробегал по
— Ты добрый чудак, Дайнюс, — с восхищением говорит Шаруне и, положив руки ему на плечи, смотрит прямо в глаза — Ты совсем не такой, как другие…
— Как другие… колхозники?
— Как другие мужчины, я хотела…
— Спасибо, — горько бросает Дайнюс; в его голове все еще роятся мысли, мелькают вопросы…
Кто же продиктует ответ? Почему отец, проходя мимо хутора, от которого не осталось ни следа, останавливается и долго смотрит? «Здесь мы жили!» — как-то сказал Дайнюс, когда уже не было ни построек, ни деревьев; сказал торжественно и печально. Отец покачал головой и ответил: «Здесь мы маялись, сынок». Но весной, когда после ночных заморозков в лучах солнца задымились пашни, отец свернул к озеру и замедлил шаг, широко раскрыв рот, вдыхал запах чернозема А в конце июня ты увидел его у бескрайнего цветущего поля. «От этой красноты клевера душа болит», — сказал он и провел рукой по влажным глазам.
— Как-то в деревню забрел собиратель фольклора и спросил: «Где же песни о ржи-зимотерпице?» Я расхохотался: «Да там же, где косы с цепами». Он объяснил, что нельзя так вульгаризировать предмет. Может быть, я и неверно понимаю какие-то вещи, но мне хорошо… Нет, не так… Ведь я не только вижу, как все меняется, но и сам, своими руками…
Дайнюс снимает руки Шаруне со своих плеч, подходит к кромке воды и смотрит на затуманившееся озеро. Потом спрашивает тусклым голосом:
— Кто этот Ауримас, которому ты сегодня звонила?
Краешком глаза замечает, как у Шаруне вздрагивает подбородок. Очень уж странный у нее смешок.
— Домицеле доложила?
Дайнюс спохватывается: не стоило спрашивать, конечно. Какое у него право спрашивать?
— Да не отвечай ты, не надо.
— Почему, могу и сказать.
— Нет, нет…
— Всякое бывает, — говорит Шаруне, глядя на другой берег, с которого долетают радостный смех и крики. — Бывает — поверишь человеку, покажется он тебе необыкновенным, а проходит время и видишь — мыльный пузырь.