Жаждущая земля. Три дня в августе
Шрифт:
— Господи наш, Иисусе Христе — ну ни стыда, ни сраму…
Оконце хоть и составлено из узких стеклышек, но все щели забиты паклей, рамы оклеены газетной бумагой. Все равно тянет из всех углов — доски изъедены жуком, бревна прогнили, и Тересе трет посиневшие руки и прячет в рукава вязаной кофты.
Ветер гоняет снег по двору, завихряется, в рытвинах уже белеет сухой ледок.
— Если б не слякоть, я бы, ей-богу, пошла. Подвез бы кто. Говорила ведь и еще раз скажу — что нашли, то и оставим. Все проходит, один господь вечен. Ежели от него отступимся, к кому еще нам прибегнуть, Тереселе?
Трещат доски кровати, мать, наверное, идет к плите.
— Вроде бы топили, а лежанка
Мать стоит у перекошенной двери — мелкая, исхудалая, только в больших глазах под белым платком поблескивают голубые огоньки. Тересе жалко мать. Иногда ей кажется — вот подойдет к ней, возьмет на руки, как девочку, отнесет на кровать, уложит, подоткнет одеяло, поцелует и скажет: «Ты отдыхай, мама, ни о чем не думай, все обойдется». А ведь не подходит, не смеет. И редко слово хорошее маме скажет, все молчит, словно рот у нее зашит, смотрит мимо и думает, думает без конца, а иногда в мыслях спросит: «Что ты видела хорошего в жизни, мама?» — «Да ничего», — отвечает сама. «Так почему же вздыхаешь, почему четок из рук не выпускаешь? Потому, что теперь не часто по огородам Маркаускаса на коленках ходишь и у тебя больше времени?» — снова спрашивает она и сама отвечает: «Не богохульствуй! Неужто и ты с безбожниками? О господи наш!..» — «Мама, Андрюс говорит… Да ты и сама знаешь, мама, у меня земля есть, и у Андрюса есть, и мы с ним будем жить… Будем жить, мама…» Но все так и остается в голове, потому что в голос говорить трудней, чем про себя складывать слова.
— Присохла ты там, что ли? Вьюшку, говорю!
— Задвинула.
— Задвинула, когда все тепло в трубу улетело. Взяла бы книгу святую да почитала вслух. Слыханное ли дело, чтоб здоровая девка так и сидела сиднем.
Так ли уж часто она сидит без дела? На днях развесила белье в сарае, присела на козлах и уставилась в землю; все еще видела похоронную телегу, слышала плач. Не долго посидела, самую малость. И тут, как на грех, в дверь просунула голову Маркаускене. «А это еще что! Тересе, как тебе не стыдно? Села и сидишь как чурбан, а что в хлеву навоз по колено — тебе и дела нет. Принеси-ка соломы, подстели». Тересе поначалу не поняла, что говорит ей Маркаускене, и даже не шевельнулась. «Ты с ума сошла, Тересе! Тебе говорят! Соломы побросай!» Тересе пошла к хлеву, взяла вилы, но они были тяжелые, свинцовые. А в ушах — плач.
— Мама, — Тересе хочет промолчать, но не в силах, — за что Нараваса застрелили?
Старуха приподнимает передник, громко сморкается, вытирает слезящиеся глаза.
— Откуда мне знать? За то, что властям служил.
— Хороший был человек.
— Такая сумятица, не поймешь, — И, подойдя, тихо, словно кто-то чужой сидит за перегородкой, добавляет: — Наверно, работа Панциря. Этот — зверюга, чуть что, и пулю. Говорят, вместо него теперь учителя поставили. Не какой-нибудь ирод будет командиром, а ученый человек. Господи наш, Иисусе Христе, береги его. И местный, всех знает.
— Дети Нараваса в школу ходили.
— Вот-вот, в позапрошлом, помню, забежала к Наравасам — не скажу сейчас, зачем, только помню — обедали. И учитель с ними. Посадил младшего на колени, сам ест и его кормит. И приговаривает: мол, мой ученик растет. За веру идут лесные…
«И убивают за веру?» — этот вопрос висит на кончике языка, но Тересе испуганно сжимает губы.
— Сколько мне еще жить-то, а ты только-только начинаешь. В недобрый час я пустила тебя на эту землю, Тересе. Ох, в недобрый,
Тересе смотрит на вихри снега за окном, неожиданно поднимает голову и, вздрогнув, как от холода, застывает.
— Андрюс.
— Кто?
— Андрюс идет.
Старуха приседает, смотрит в окно.
— Господи наш, Иисусе Христе! Хоть и безбожник, а все-таки… Надень-ка новый жакет, приберись!
Тересе не двигается с места. Мать у дверей подметает пол, ногой отбрасывает поленья, рукой смахивает крошки со стола. Садится на кровать и открывает где попало свою книгу.
«И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой? Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему? И сказал Господь: что ты сделал? Голос крови брата твоего вопиет ко мне от земли. И ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои, кровь брата твоего от руки твоей. Когда ты будешь возделывать землю, она не станет более давать силы своей для тебя; ты будешь изгнанником и скитальцем на земле…»
На дворе гулко гремит мерзлая земля. Звякает щеколда, скрипит дверь кухоньки.
— Добрый день. — Голос сухой, с хрипотцой.
— Во веки веков!
— Да вы всегда…
— Не научилась еще языку безбожников.
Для Андрюса это не в новинку, он и не думает обижаться. Бывало, сам посмеивался над этими словами старухи, но теперь только пожимает плечами, поворачивается к двери, словно собираясь тут же уйти, но выдыхает клуб пара и говорит:
— Думал, согреюсь, а тут немногим теплей, чем на дворе.
Тересе теперь только вскакивает со скамьи и торопливо надевает жакет.
Андрюс просовывает голову в дверь избы и стоит, ссутулившись, чтоб не задеть головой балку. Он такой большой, плечистый, что избенка как бы приседает, съеживается, окна и те жмурятся.
— Садись, Андрюс, — говорит Тересе и возвращается на свое прежнее место, у окна.
Андрюс закрывает дверь, бросает на стол шапку и растопыренными пальцами приглаживает длинные волосы.
— Маркаускас в костел уехал? — спрашивает из-за перегородки мать.
— А кто дома управится?
— Вот-вот, господи наш, а бывало…
— Что было, тому не бывать.
— Много ты понимаешь! — сердится старуха.
— Не надо, Андрюс, — успокаивает Тересе; ей не по душе, что Андрюс задира — все против да против. А мог бы и промолчать, поласковей с людьми обходиться. Зачем на рожон лезть?..
Андрюс машет рукой и садится, опустив голову. Зачем он пришел? Каждый день ведь встречается с Тересе, каждый день оба с утра до вечера и в поле и дома; кажется, так положено; здесь она или там, где и что она делает, Андрюсу все равно; он знает: Тересе где-то рядом, с ней он сядет обедать или ужинать. Всю неделю так, с раннего утра понедельника до позднего субботнего вечера. Сейчас — воскресенье. Неужели он хватился Тересе? Почему он места себе не находит? Ночь не спал. Длинные теперь ночи, а он даже глаз не сомкнул. Ждал, вытянувшись, словно струна, и прислушивался: не раздадутся ли шаги, шорох у дверей или окон. На чердаке пищали мыши, у хлева гремел цепью пес. Рассвело утро, он встал с тяжелой головой.
— В город зачем ездил?
Андрюс вздрагивает и поднимает глаза на Тересе. Глаза расширены, веки дрожат.
— Почему спрашиваешь?
— Вчера некогда было спросить.
— Лошадям подковы нужны были. Мало ли чего надо в городе.
Тересе снова надолго замолкает.
— Ты не слышал? — входит в комнату старуха. — Говорят, на кладбище опять крест светился!..
— Что образ девы Марии светился, слыхал.
— Взаправду?
— Говорят, взаправду. — Глаза Андрюса хитро поблескивают, но старуха не понимает подковырки.