Жаждущая земля. Три дня в августе
Шрифт:
— Господи наш, Иисусе Христе. Не к добру такие знамения. Кровь о небесном возмездии взывает…
Старуха вздыхает и возвращается на кухню, оставляя дверь открытой. Тересе идет за ней. Звякает ведром, напивается и, возвращаясь, закрывает дверь. Андрюс улыбается. Но почему у него язык не поворачивается? В голове вертятся всякие мысли, перед глазами черт-те что маячит, и он никак не может отогнать тревогу. «Последний дурень, было чего угрызаться! Другой бы на моем месте посвистывал. А то сходил бы в деревню и напился. Кряуна не раз звал, а я все нет да нет. В картишки бы перекинулись. Карты — отменное лекарство, почти как самогонка. А если оба вместе… Надо бы к Кряуне зайти. Отчего б не зайти? Кто я? Вчерашний голоштанник? Нет, чихал я на тебя, Кряуна…
Андрюс берет холодную руку девушки, сжимает и тут же отпускает, словно испугавшись чего-то, но пальцы Тересе обхватывают его грубую ладонь.
— Давай посидим. Посидим вот так, — говорит Тересе и придвигается поближе, прислонившись головой к плечу Андрюса. Полузакрыв ресницы, она видит, как в комнатку наплывают серые сумерки, как они сгущаются, заполняя собой углы, и темнеют, словно спекшаяся кровь.
— Хорошо, что ударил мороз, — чувствует она щекой шепот Андрюса. — А то бы рожь под снегом взопрела.
— Хорошо взошла…
— Два гектара. Знаешь, сколько суслонов ржи с двух гектаров? Если год хороший.
— Много.
— Много! — смеется Андрюс. — Пожалуй, сотни четыре…
Тересе очень уж нравятся такие будничные и обыкновенные речи Андрюса. Так бы и слушала этот голос, он как доносящаяся издали музыка, понятная и добрая, баюкающая и несущая куда-то. Туда, где стоит отмытый добела стол и белые подоконники, где весело потрескивают в плите дрова и ласково бормочут кастрюли, где тепло и уютно потому, что там — твой дом.
— Ты маме говорила?
Она видит себя — невесту в белом, и видит сильные руки: левая обхватила большой каравай, а правая режет хлеб…
— Ты говорила, Тересюке? — шепчет Андрюс.
Тересе растерянно смотрит на Андрюса.
— Только в костеле…
— Ах, вот как! — таращит глаза Андрюс. — Нет, этому не бывать, так ей и передай.
— Тише, Андрюс. Я ведь давно знала.
— Что ты знала?
— Что мама… только в костеле.
— Нет, нет, — Андрюс трясет головой, волосы падают на лоб, на глаза. — Нет, нет, ты не маленькая…
Тересе с закрытыми глазами, не думая, пойдет, куда бы ни повел Андрюс. Но далеко ли уйдешь, если тебя родная мать оттолкнет? И что люди скажут? Андрюсу наплевать, что о нем говорят, но Тересе… Нет, она знает — будет так, как захочет Андрюс, и никакие сплетни ей не указ.
Выстрелы хотя и далекие, но такие неожиданные, что Тересе замирает и хватает Андрюса за руку.
— Это ничего… Ничего, — успокаивает ее Андрюс.
— Господи наш, Иисусе Христе, — стонет за стеной старуха.
Снова бабахает да стрекочет вдалеке.
— Сцепились…
Тересе закрывает глаза, съеживается, словно пытаясь уйти в себя от этого страшного мира. Может, это… учитель? Может, это в него стреляют? Окружили… нашли бункер… ранили… «Моя ученица», — сказал он. И почему он назвался Соколом? Песня есть такая: «По лесу зеленому сокол летел…» Красивое имя — Сокол. «Андрюсу ни слова», — предупредил он. А так хотелось ему рассказать, обговорить все. Конечно, Андрюс не поймет. Андрюс ничего не поймет. Для него Сокол — бандит. Господи, ужас какой, Сокол — бандит… Тересе была уже взрослой девушкой, когда учитель уговорил ее участвовать в представлении. И Маркаускаса уломал — тот разрешил ей субботними вечерами уходить из дома. Тересе досталась роль вайдилуте [1] . Слов немного, но такие красивые, что сердце таяло, когда говорила. («О, гневный Перкунас, пронзи меня стрелами молний! Когда прискачет на коне мой милый и вызволит меня, я брошусь ему в ноги и ему одному буду принадлежать».) Голос Тересе дрожал, на глазах блестели слезы, учитель ее похвалил. Сам показал, что делать и как говорить, и все время хвалил. А когда вечером, уже в сумерках, после репетиции они выходили из школы, учитель провожал их через всю деревню и всю дорогу рассказывал о древних литовцах, о их вольной жизни и великой отваге, «как в лесах, на охоте, так и в войну, когда рубили врагам головы». Нет, Тересе не может забыть…
1
Вайдилуте — весталка.
Стрекочет автомат. Потом выстрелы замолкают. Слышен только лай.
— Иди, Андрюс. Пора.
Андрюс крепко сжимает девушку в объятиях. Даже кости хрустнули.
— Ты же боишься одна.
— Я не одна.
— Ты боишься, Тересюке. Знаю — боишься.
— Иди. Мама…
Андрюс встает.
— Кровь речками льется, Неманом течет, — вздыхает старая Юрконене и снова хватается за свою книгу: — «И сказал Господь Каину: почему ты огорчился? И отчего поникло лицо твое? Если делаешь добро, то не поднимаешь ли лица? А если не делаешь доброго, то у дверей грех лежит; он влечет тебя к себе, но ты господствуй над ним».
— Домой иди. Пойдешь домой? — глядят добрые и любящие глаза Тересе.
— Домой, — говорит Андрюс и думает: «Долгий вечер, что мне делать дома-то? Смотреть на Маркаускасов, слушать их шаги? Нет, в избе и сбеситься недолго. А если вдобавок и эта ночь такая, и следующая…»
Тересе упирается головой в грудь Андрюса, потом чмокает его в лицо.
— Иди и береги себя, Андрюс, — шепчет она ему на ухо. — Такие теперь ночи…
Закрывает дверь сеней на один крючок, дверь кухоньки — на второй. И снова садится у окна, снова глядит в поле. Гуляет ветер, кидая снег, маячит неподалеку черный ольшаник, а над всем этим — мутное низкое небо.
По кухне шаркает ногами мать.
Собаки в деревне все еще лают. На большаке раздается песня:
А этот поезд пыльный Уехал навсегда. Прощай, моя девица…Тересе сжимает руками голову и мучительно, из глубины груди вздыхает.
— Что на ужин соберем? — спрашивает мать.
6
К вечеру Маркаускене совсем умаялась, а правая рука распухла, стала тяжелая, как колода. Не с ее здоровьем так маяться без передыху. Молотьба в хозяйстве страшнее всего. Машина большая, четверка лошадей вращает ее, глотает она снопы, как сказочный змей, и только вертись на садке, только подтаскивай снопы да кидай на ток. Пыль не дает продохнуть, разъедает глаза и горло, грудь сипит, словно кузнечные мехи. Известное дело, молодым все нипочем. Тересе вертится вьюном — схватит сноп, перевернет, развяжет и кинет на стол. Потом подбежит, зерно подберет… Андрюс огромные, с копну, охапки соломы тащит в открытую дверь гумна, скирдует. Он, правда, никуда не спешит, все делает медленно, но так и так успевает. Но почему он смотрит волком? Раньше Маркаускене не видела его таким, а теперь он с каждым днем все мрачней да мрачней. Нет, она умрет, но не забудет, как Андрюс еще весной вошел в избу и увидел, что она режет свежий каравай хлеба. Длинные, дымящиеся еще ломти она укладывала на противень.
«Собираетесь, хозяйка?» — спросил он вроде бы с заботой.
«Откуда знать, господи», — вздохнула она и засунула противень в печь.
«Другие сала натопили».
«Я тоже кадушку приготовила, только бы дали взять».
«И постройки в мешки сгрузили».
«Постройки?»
«И землю хотят забрать — хоть сверху соскребут, где пожирней, с навозом».
Маркаускене ничего ему не ответила, только покачала головой и, отвернувшись, заплакала. Андрюс, видно, все-таки застеснялся, плюнул и ушел на двор.