Жены и дочери
Шрифт:
– Разве она не ушла? О, мне следовало напомнить тебе! Будет слишком поздно. Разве ты не видела на почте записку, что письма должны быть в Лондоне утром 10-го числа, а не вечером. О, мне так жаль!
– Как и мне, но ничего не поделаешь. Остается надеяться, что когда он получит это письмо, оно станет для него огромным удовольствием. У меня на сердце большая тяжесть, потому что твой отец, кажется, недоволен мной. Я любила его, а теперь он делает из меня трусиху. Видишь ли, Молли, — продолжила она немного жалостливо, — я никогда прежде не жила с людьми таких высоких правил, я и совершенно не знаю, как себя вести.
– Ты должна научиться, — нежно ответила Молли. — Ты узнаешь, что Роджер такой же прямой в своих представлениях о правильном и неправильном.
– Ах, но он любит меня! — сказала Синтия, прекрасно осознавая свою власть.
Молли отвернулась и молчала, было бесполезно
– Думаю, сегодня дорогой отец немного расстроен. Мы должны проследить, чтобы на ужин у него было все, что он любит, когда вернется домой. Я поняла, что все зависит от того, насколько уютно себя чувствует мужчина в собственном доме.
И так она продолжала выискивать способы, как вернуть себе его расположение — и в самом деле старалась, согласно собственным принципам, вынуждая Молли часто жалеть ее против воли, хотя она видела, что мачеха является причиной повышенной строгости отца. Поскольку он впал в тот тип чрезмерной восприимчивости к проступкам жены, которая может проявляться в виде физического раздражения, вызываемого постоянным повторением какого-нибудь особенного шума: те, которые оказывались в пределах его слышимости, склонны быть всегда начеку и ожидать повторения, если однажды они заметили его, то находятся в раздраженном нервном состоянии.
Поэтому бедная Молли провела безрадостную зиму, даже если не принимать во внимание личные горести, что лежали у нее на сердце. Она выглядела не очень хорошо, но скорее она постепенно слабела здоровьем, нежели серьезно заболевала. Ее сердце билось слабее и медленнее, оживляющий стимул надежды — даже непризнанной надежды — ушел из ее жизни. Казалось, что не было и никогда не могло быть в этом мире спасения от молчаливого разногласия между отцом и его женой. День за днем, месяц за месяцем, год за годом Молли придется сочувствовать своему отцу, жалеть мачеху, остро переживая за обоих, и конечно больше сочувствуя себе, чем миссис Гибсон. Молли не могла представить, как одно время она желала, чтобы отец прозрел, и как она могла представлять, что если
Она пыталась быть терпеливой в таких случаях, но, в конце концов, она должна спросить:
– Где он, Синтия? Что он пишет?
Синтия уже положила письмо на столик рядом с собой и немного улыбалась время от времени, вспоминая любовные комплименты, написанные Роджером.
– Где? О, я не посмотрела точно… где-то в Абиссинии — в Гуоне. Я не могу прочесть слово, оно мало значит для меня, поскольку не дает мне представления о месте, где сейчас Роджер.
– Он здоров? — жадно спросила Молли.
– Теперь да. Он пишет, у него была легкая форма лихорадки. Но сейчас все прошло, и он надеется, что акклиматизируется.
– Лихорадки?!.. И кто о нем заботился? Он нуждается в уходе… и так далеко от дома. О, Синтия!
– Я не думаю, что за ним, беднягой, ухаживают! В Абиссинии не стоит ждать ухода, госпиталя и докторов, но у него с собой много хинина, и я полагаю, что это самое лучшее лекарство. Во всяком случае, он пишет, что сейчас он здоров!
Молли сидела молча минуту или две.
– Каким числом датировано письмо, Синтия?
– Я не посмотрела. Декабрем… десятым декабря.
– Это почти два месяца назад, — заметила Молли.
– Да, но когда он уехал, я решила, что не стану тревожиться понапрасну. Если что-нибудь произойдет… пойдет не так, ты понимаешь, — сказала Синтия, используя эвфемизм, говоря о смерти, как делает большинство (это слово неприятно произносить открыто в самом расцвете лет), — все будет кончено до того, как я узнаю о его болезни, и я буду ему бесполезна, не правда ли Молли?
– Да, полагаю все это правда, только мне кажется, что сквайр не воспримет это известие так легко.
– Я всегда пишу ему коротенькую записку, когда получаю письмо от Роджера, но не думаю, что упомяну об этом приступе лихорадки, так ведь, Молли?
– Я не знаю, — ответила Молли. — Говорят, что должно знать, но лучше бы мне не слышать об этом. Прошу скажи, он пишет еще что-нибудь, что я могу слышать?
– О, любовные письма такие глупые, и мне кажется, это письмо глупее, чем обычно, — сказала Синтия, снова проглядывая письмо. — Вот этот кусочек ты можешь прочитать, и потом от этой строчки до этой, — она указала на два отрывка. — Сама я не прочитала его до конца, оно выглядит скучным… все об Аристотеле и Плинии… а мне хочется закончить эту шляпку до того, как мы отправимся с визитами.
Молли взяла письмо, в ее голове мелькнула мысль, что он трогал его, держал в руках в этих далеких пустынных землях, где он мог бы затеряться, и ни один человек не знал бы о его судьбе. Даже теперь, пока она читала, ее изящные загорелые пальчики почти ласкали тонкую бумагу нежными прикосновениями. Она заметила сноски на книги, которые с небольшими трудностями можно будет достать здесь, в Холлингфорде, возможно, подробности и отсылки сделали бы письмо скучным и сухим для некоторых, но не для нее, благодаря прежнему обучению и интересу, который он пробудил у нее к своим занятиям. Но как он написал, извиняясь, о чем ему рассказывать в этой дикой земле, как не о своей любви, исследованиях и путешествиях? В Абиссинской пустыне не было общества, не было развлечений, не было новых книг, не было слухов.
Молли была не крепка здоровьем, и, возможно, это сделало ее немного странной. Но определенно, что ее мысли днем и сны ночью были поглощены Роджером, больным и покинутым в этих диких землях. Ее непрерывная молитва: "О, господин мой! Отдайте ей этого ребенка живого и не умерщвляйте его"[5] исходила из сердца так же искренне, как у настоящей матери на суде царя Соломона. "Оставь его в живых. Оставь его в живых, даже если я никогда не остановлю на нем взгляд. Прояви сострадание к его отцу! Даруй ему возможность вернуться домой невредимым и жить счастливо с той, которую он любит так нежно… так нежно. О, Господи". А затем она расплакалась, и, рыдая, погрузилась в сон.