Жестокая любовь государя
Шрифт:
В монастырь Иван Васильевич заявился с большим сопровождением: кроме стольников, с ним были московские дворяне, три дюжины сокольников, два десятка псарей, с дюжину бояр, рынды из молодых князей и еще невеликий отряд из стрельцов.
Сокольники на кожаных рукавицах несли по соколу: на головах у птиц небольшие клобучки, и своим смирением они напоминали монахов. Соколы чутко реагировали на безумие Ивана, слегка наклоняли гордые головки и чуть приподнимали крылья, видно, помышляя о свободе, но крепкий поводок напоминал им о неволе.
Стая гончих псов тихо нервничала, скулила.
Иван Васильевич уже пересек монастырский двор, увлекая за собой многочисленную челядь, бояр, псарей, сокольников. Все пришло в движение: запищало, залаяло, заматерилось, и, оставив монастырь в безмятежности, царь вошел в лес.
Тревожно прокричал с вершины собора беркут и успокоился: видно, и он устал от шумного гостя. А оставшиеся старицы, поглядывая вслед уходящим монахиням, тихо вздыхали. Только одна из них осмелилась вымолвить:
— По мне, лучше смерть принять… чем так. Наложила бы на себя руки. Истинный крест, наложила!
— Руки, говоришь, — отозвалась ей другая, старуха без возраста. Она едва ходила и, казалось, была старше монастырских стен: ее лицо, как камень на дороге, покрылось густым налетом времени. Глухой голос будто пробивался через толстый слой мха. — Только ведь руки на себя накладывать куда более грешное дело. Вот чего не сможет простить господь! Самые великие святые рождались только из великих грешниц.
Видно, старуха знала, о чем говорила, и монахиня не посмела ей возразить.
Для веселья Иван Васильевич подобрал огромную поляну. Наломали стольники сучьев и сложили в огромную кучу.
— Девки, живьем вас хочу видеть, — веселился Иван, — скидайте с себя кафтаны. Здесь, кроме меня и медведей, никого более нет.
Девки в мужских кафтанах выглядели на редкость соблазнительными, а тонкий лисий мех на шапках подчеркивал свежесть кожи.
Эта ночь напоминала Пелагее праздник Ивана Купалы, когда грех казался нестрашным и девки с парнями разбредались далеко по лесу. Совсем нетрудно тогда услышать тихое воркование влюбленных пар или жаркий шепот молодца, уламывающего юную красу. Вот поэтому и берегли Пелагею в такие ночи батюшка с матушкой, не отпуская на молодое веселье Ивана Купалы, и непорочность свою она сумела донести до великого государя.
Освободившись от царских одежд, Иван Васильевич жарко нашептывал в лицо настоятельницы:
— Я тебя не забыл, Пелагеюшка. Как расстался с тобой, так все сердечко мое щемило. Не сразу я к Анастасии привык, все тебя вспоминал. В постели с царицей лежу, а кажется мне, будто бы ты рядом. Руками по телу вожу, а будто бы тебя трогаю.
Только сейчас Пелагея поняла, как соскучилась по пальцам, которые уверенно ласкали и теребили ее тело, вызывая из нутра нечаянный стон.
Девки и отроки разбрелись по лесу и, видно, собрались шастать до утра. У костра лежали красные стрелецкие кафтаны и куколи цвета печали, странное сочетание красного и черного, оттого
На следующий день Иван выехал в Москву. Махнул на прощание рукой растрепанным монахиням и сгинул вдали, и долго не могла осесть пыль из-под копыт скакунов.
За всю дорогу Иван Васильевич не проронил ни слова. Федька Басманов пытался подлезть к государю с расспросами, но царь так огрел любимца плетью, что тот побитой псиной долго зализывал на руке кровавый рубец.
Рынды поначалу веселились, вспоминая шаловливых монахинь. Беззастенчиво пересказывали один другому радости проведенной ночи, потом, заметив гнетущее настроение Ивана Васильевича, умолкли.
Царь ехал в Москву каяться.
Так он поступал всякий раз после многих дней, проведенных в распутстве и безбожестве, и не было для него тогда лучшего места, чем дом Христа. Государь подолгу простаивал перед алтарем на коленях, много плакал, поминал усопших, проклиная себя и свою грешную плоть. Каждый, кто заглядывал в домовую церковь, видел, насколько искренен был в своей печали царь. Не верилось, что не далее как вчера он совратил пятнадцатилетнюю девицу, а неделю назад задирал подол монахиням.
Это и называлось похмельем, из которого Иван Васильевич выходил всегда трудно, с сильной ломотой в суставах, с болью в голове и бесконечной икотой. Все в нем было тогда погано и скверно. И если бы не очищения, которые он устраивал себе после всякого большого блуда, его душа погрязла бы в грехе.
Грешить и каяться, каяться и грешить.
На сей раз было по-иному. Царь не мог отделаться от липкого наваждения, которое его преследовало даже во время молитв: он видел лицо Пелагеи, ее широко открытые глаза, острые скулы, на которых красным дьяволом прыгал свет огня.
А спустя немного времени до Ивана донеслась весть, что окрестные мужики, прознав про блуд, спалили монастырь вместе с настоятельницей, признав ее за ведьму.
Государственные хлопоты
Горе не может быть бесконечным, как не бывает вечной ночь. Даже после глубокого похмелья голова набирает ясность. Погоревал малость Иван Васильевич о Пелагее да и утешился.
Дворец, как и прежде, наполняли скоморохи, которые не уставали потешать государя своими проделками: то к кафтану именитого боярина хвост подвесят, а то намажут скамью смолой, и знатный муж долго тогда не может отодрать прилипшее седалище от досок.
Охоч был Иван Васильевич до забавы. И скоморохи со всей Руси спешили в Москву подивить государя своим искусством. Точно так торопятся грешники на святые места.
Ко дворцу каждый день приходило по нескольку десятков бродячих потешников, которые размещались в государевых покоях как самые почетные гости, и Иван Васильевич днями напролет глазел на их представления. Не однажды дворец просыпался от рева — это к царскому двору приводили ручных медведей: баловство, которое самодержец почитал особенно.