Жестокеры
Шрифт:
Но мать по-другому видела мое «светлое» будущее. Она всегда учила не выделяться, не поднимать головы, быть наравне со всеми. Помню, когда я, гордая, принесла в кулачке ту самую премию, которую получила в школе за свой победивший в конкурсе портрет, мать равнодушно посмотрела на меня и продолжила гладить белье. Не поднимая глаз от доски, она произнесла:
– А вот Муся, дочь тети Светы, так ровно умеет шить на машинке. Загляденье! Шовчик к шовчику! И полезное умение в хозяйстве: такие шторы в дом пошила. Сама!
Я молчала, не понимая, при чем здесь Муся, и машинка, и шторы. Мать продолжала:
– Бесполезное умение. Зря тратишь
Я молчала. Мне совсем не хотелось учиться тем смертельно скучным «полезным вещам», которые мать одобряла. Мне нравилось придумывать и рисовать. Мать разглаживала складку на простыне, яростно давя на нее утюгом. Внезапно она взорвалась:
– Зачем они это делают? Я не понимаю!
Она возмущенно поставила утюг на металлическую подставку. Я вздрогнула от громкого стука.
– Что делают?
– Рисунки эти ваши вывешивают! Деньги детям раздают! Что они хотят им привить? Опасное чувство собственной исключительности? Завышенное мнение о себе? Самолюбование? Самолюбование – это грех! Запомни это!
«А ведь она совсем меня не любит», – промелькнула у меня мысль. – И не понимает».
Мать сжала губы; видно было, что она мной недовольна. Она всегда хотела себе дочь послушную и скромную, сметливую и хозяйственную, понятливую и тихую. Не такую фантазерку, мечтающую изменить мир и победить всех злых и глупых людей, какой была я. Мне по привычке стало стыдно – за то, что я совсем не такая.
– Никогда не надо выделяться, выпячивать себя. Слышишь?
– Я не выпячиваю, – совсем смешавшись от ее натиска, опустив голову, пробормотала я. – Просто я умею и люблю рисовать – вот и рисую.
– Не нужно этого делать!
– Почему? – прошептала я.
– Надо быть как все. Не показывать, что ты чем-то отличаешься. Ясно?
– Почему? – по привычке, впрочем, уже почти совсем сдавшись, но я все же «спрашивала дальше».
Мать вернулась к глажке. Она долго молчала и наконец нехотя, с горечью, выдавила из себя:
– Тогда никто не захочет тебе навредить и погубить тебя.
Я непонимающе нахмурилась.
«Кому надо губить меня? За что? Зачем?»
Этого она мне не объяснила.
Мать каждый раз раздражалась, когда заставала меня за моим любимым занятием.
– Хватит рисовать эту дьяволицу!
Она как всегда без стука зашла в мою комнату и увидела, что я сижу над очередным портретом Бунтарки. Я нахмурилась и ничего не отвечала. Я не знала, как защититься от ее нападок. Назло матери я рисовала все новые и новые портреты Бунтарки и при этом мысленно разговаривала с ней:
«Давай, помогай мне. Здесь у меня почти нет друзей. Меня никто не понимает. Будь мне подругой. Я еще глупый слабый подросток, а ты взрослая, ты знаешь, как вырваться. Я хочу, как ты. Помогай! Внушай мне веру в себя, в свои силы. Ведь у тебя же получилось, получится и у меня. Я обязательно вырвусь!»
И, видимо, я так просила, что Бунтарка даже приснилась мне однажды. Во сне я сидела в своем классе, одна, за последней партой. Вокруг меня как всегда шумели и бесились одноклассники. Вроде, они даже кидались стульями. И вот вокруг летают стулья, а я спокойно сижу одна, отрешенная. Внезапно в класс входит Бунтарка. Никто почему-то не обращает на нее внимания. А она садится за парту рядом со мной и долго, внимательно смотрит на меня. А потом берет за руку и говорит:
– Это место не для тебя. Пойдем
И выводит меня из класса. Мы вместе с ней идем по коридорам, выходим на высокое крыльцо, спускаемся по обшарпанным ступеням. И вот мы уже не идем, а летим по школьному двору. Мы воспаряем, отталкиваясь ногами от асфальта.
Проснувшись, я долго смотрела на портреты Бунтарки на стенах моей комнаты.
«Спасение будет. Я знаю».
Совершенно не представляя, как и откуда оно должно прийти, я начала ждать этого спасения, погрузившись в рисование и музыку, закрываясь ими от пошлости, напирающей на меня со всех сторон. Включая свои любимые песни и поедая любимые творожные сырки, часы напролет я проводила, склонившись над листом бумаги, с цветными карандашами в руках, заправляя за уши свои короткие волосы, которые теперь постоянно лезли в глаза. Остриженные, они казались темнее, чем были раньше.
***
Горе и трагедия нашей семьи пришлись как раз на то время, когда после затяжного безденежного и голодного лихолетья жить стало немного полегче, и все наконец-то выдохнули. У людей стали появляться деньги, и им захотелось как можно скорее забыть, как до этого годами приходилось заниматься выживанием. Они стали покупать себе красивые дорогие вещи, такие желанные и так долго недоступные. Что, как это обычно бывает, переросло в гипертрофированное желание иметь и демонстрировать все и сразу, четко по списку: кожаные сапоги до колен, меховую шубу из норки или песца (на крайний случай, из лисы), меховую шапку в несколько раз больше головы, а также многочисленные золотые перстни на каждом пальце, от тяжести которых рука тянулась вниз, словно налившаяся гроздь винограда.
Большинство наших знакомых быстро привыкли к сытости, поняв, что жизнь не так уж и плоха. Но положение нашей нищей осиротевшей семьи оставалось прежним. Мои одноклассницы ходили в золоте и мехах и ужасно этим гордились. Почему-то так было принято тогда – одевать в золото и меха даже детей! Я же пять лет носила одну и ту же зеленую куртку. Мне купили ее на вырост, на несколько размеров больше. Раньше я утопала в ней, но потом подросла и она стала мне впору, вскоре даже став маловатой. А под курткой – одна и та же черная водолазка и темные брюки. Когда мне было тринадцать, я проносила их весь учебный год. Помню, как меня при всем классе похвалила учительница: несмотря на то, что в нашей школе отменили обязательную школьную форму, я – единственная девочка в классе – по-прежнему ношу ее. Она представила меня как образец скромности и дисциплины. Она просто не знала, что другой одежды у меня не было!
Стоит ли говорить, что мои разодетые в золото и меха одноклассницы относились ко мне с презрением. На школьных переменах, в коридоре или на лестнице, мне вслед частенько раздавалось:
– Нищенка!
«Нищенка». Это стало моим третьим в жизни ярлыком. После «уродины» и «красотки». Потом их будет много.
Я слышала, что они говорят про меня. Я знала, что у меня один сапог порвался возле подошвы, и что со стороны это видно. Я знала и то, что мне не скоро купят новые. В своем благополучии, к которому они не приложили никаких усилий, эти глупые и жестокие девицы ничего не знали о том, что после смерти отца моя мать рвется из последних сил, чтобы обеспечить нам хотя бы этот скудный достаток. Не обращая внимания на все эти перешептывания, насмешки и оценивающие взгляды, я говорила себе: