Жестокеры
Шрифт:
Я помню старенький пленочный фотоаппарат, на который отец снимал меня, а потом сам проявлял снимки в ванной комнате. И как я из любопытства приоткрывала дверь и заглядывала туда, в темноту с красными всполохами. А мать ругалась, что часами не может попасть в ванную.
Летом каждые выходные отец водил меня в парк. Как сейчас помню: там была комната смеха, и колесо обозрения, и огромные качели в форме корабля, и карусель с разноцветными лошадками. Там даже была настоящая избушка на курьих ножках – вот точно была, я помню! Мы гуляли до самого вечера: ели мороженое, катались на лошадках – тех, которые на карусели, и настоящих, живых, которые мне, ребенку,
Я помню, как отец, проявляя чудеса терпения, часами гулял со мной в школьном дворе, и как мы там вместе учили заданную мне на лето таблицу умножения. Еще я помню, как рисовала Карабаса Барабаса, а отец с досадой говорил, что у Карабаса не может быть такое доброе лицо, «которого не испугается ни один ребенок». И вообще: я неправильно рисую носы! Выхватив карандаш, отец нетерпеливо исправлял мой рисунок. Впрочем, у него нос получался не лучше – картошкой, тоже совсем не страшный.
Мой отец был первым и одним из немногих, кто был на моей стороне. Мы всегда были с ним заодно и словно против всех. Особенно против мамы! Она нас двоих откровенно не одобряла: мы вечно «не тем заняты», «не о том думаем», даже «не то едим»! Мы почему-то не можем жить «по-путнему» – как все!
Родители никогда не ругались, но отцу частенько доставалось от авторитарной матери, которая считала, что лучше всех знает, как надо жить. Впрочем, кроткий и добродушный, он находил, как «проучить» ее за постоянные нравоучения. Отец «специально любил» эксцентричную рыжеволосую певицу, которую мать терпеть не могла. Я помню, как он сломя голову бежал к телевизору, чуть только раздавался это громкий сильный голос, и мать не успевала переключить на другую программу, пока он не услышал.
По моде того времени, у отца были довольно длинные волосы – ниже мочек ушей. И вечерами, когда мы сидели перед телевизором, я заплетала ему много-много мелких косичек. Он не все из них находил и расплетал – так и уходил утром на работу!
Отец для меня – это все радостные и светлые дни моего короткого детства. Куча умных интересных книг на его столе, книг обо всем на свете: начиная с карты звездного неба и заканчивая жизнью огромных кашалотов в Тихом океане. Отец, как и я, был невероятно жаден до знаний и его, казалось, интересовало все вокруг. Он был человеком поистине энциклопедических познаний, слишком способный и образованный для нашего городка. Я всегда знала, я чувствовала, что мой отец самый умный и самый лучший. Я жутко гордилась им. Я никого не любила сильнее.
Именно отцу я обязана редким цветом своих волос – светло-русых, с золотым отливом. А еще, очевидно, набором редких генов, который и сделал меня непохожей ни на кого на свете.
***
У моего отца случился сердечный приступ, когда ему было всего сорок два. В том же возрасте много лет назад ушел его любимый певец: гений-бунтарь, которым отец всю жизнь восхищался. Его надрывные песни под гитару постоянно звучали в нашем доме, с больших черных грампластинок с розовым бумажным кружочком посередине.
За полгода до его внезапной смерти стало происходить странное. Всегда веселый и открытый, отец стал молчаливым и встревоженным. Между бровей у него залегла глубокая складка. А в его глазах, всегда смеющихся и беззаботных, появился страх. Мать тоже ходила сама не своя, даже перестала меня ругать, а только
Помню, в те дни отец часто садился напротив меня, клал руки мне на плечи и долго-долго смотрел мне в глаза с такой тоской, что по моим щекам начинали катиться слезы. Слезы Предчувствия. С тех пор это самое ужасное для меня ощущение: предчувствие страшного, которое вскоре – ты это знаешь – станет явью. Я узнаю его по тому, как тесно становится в груди, как темнеет в глазах, и куда-то словно катится налитая тяжестью голова. От этого ощущения – предчувствия неминуемого, неотвратимого горя – не спрятаться нигде. У него даже запах особый есть – запах ладана. Вчерашний ребенок почувствовал этот запах и вмиг – нет, не стал взрослым – постарел. Я даже выглядела тогда, как маленькая старушка – я сама видела это, глядя на свое отражение в зеркале.
В те дни я украдкой наблюдала за отцом, подолгу, не отпуская его глазами, словно стараясь запечатлеть его в своей памяти. Сфотографировать, как он фотографировал меня. Я хотела уберечь, спасти его от чего-то – я сама не знала, от чего. Но в глубине души понимала, что мне это не удастся.
А потом вдруг я просто услышала, что его больше нет, и обнаружила себя в незнакомой комнате со следами старой краски цвета зеленки, которая с тех пор стала моей новой комнатой. И почему я оказались в этой незнакомой зеленой комнате? Совершенно жуткой и чужой?
Помню, как я плакала и просила мать, чтобы мы пошли назад, домой, в нашу квартиру. В мою комнату – ту, где на светло-желтых стенах разноцветные бабочки. К моему отцу. Но мать строго сказала, что моей комнаты больше нет. И отца больше нет. И скорбно поджала губы. С полным безразличием ко всему, я приняла это новое неуютное обиталище. Меня тоже больше не было.
***
Было что-то странное в поведении наших старых соседей, когда мы случайно встречались с ними на улице. Это было не похоже на обычное в таких ситуациях сочувствие. Встречаясь с нами, люди испуганно отворачивались, прятали глаза. Они как будто сторонились нас.
Ощущение какой-то недоговоренности не покидало меня. Мне казалось, что от меня что-то скрывают. Я не могла ничего вспомнить, кроме того, что умер отец. Но я не помнила, как это случилось – мне просто об этом сказали. И почему все так странно себя ведут? Почему так ожесточенно сжаты узкие губы матери?
Я продолжала ходить в школу, где с трудом переносила сочувствующие взгляды одноклассников. С трудом, потому что прекрасно видела, что у многих из них сочувствие почему-то какое-то наигранное, лицемерное, издевательское. Я старалась не показывать, как сильно переживаю, не обнажать перед ними свою боль.
Но когда я приходила домой, все было по-другому.
Опасно, когда страдание находит тебя в таком возрасте, когда ты уже, к сожалению, все понимаешь и осознаешь, но еще не выработал взрослых механизмов проживания горя. Оно просто обрушивается на тебя и придавливает, словно огромной тяжеленной плитой, из-под которой ты не можешь выбраться. Ты кричишь, умоляешь убрать с тебя эту плиту, но тебя никто не слышит. Если не сможешь справиться, под этой плитой ты проведешь остаток жизни.
Особенно тяжелым был первый год. Я приходила из школы, падала на кровать и, скрючившись в комочек, раз за разом раздирала в душе свою боль, пока слезы не начинали катиться градом, а тельце – сотрясаться от рыданий.