Жирандоль
Шрифт:
– Да-да, не тронь ее. – Сенцов вышел и опустился на крыльцо: он не знал, как сказать Тоне.
– Или давай я сам… все-таки. – Сзади незаметно подошел Абылай, сел рядом, закурил.
– Какая разница? Кто бы ни сказал, весть-то одна. Ничего не поменяется.
– И то верно. – Председатель забычковал окурок коньком-горбунком.
Платон тяжело поднялся и поковылял к дому. В венчальной клятве, которую они с Тоней никогда не произносили, говорилось: «Быть вместе в горе и в радости». Значит, надо нести свинцовый лист бумаги самому, надо подставлять плечо и заваривать пустырник.
Курск освободили, и в войне случился перелом, фриц явственно попятился к границе, но это уже не радовало. Сенцовы забыли про свой город, оплакивая сына. Почему Бог такой злой? Что ему стоило смилостивиться
Тоня целый год не могла прийти в себя: застывала с остекленевшим взглядом, путала соль и крупу, забывала топить печь. В конце концов подраставшая Катюха и не прекращавшаяся ни на день работа вернули ее на землю. Теперь Сенцовы ждали писем от Айбара, его серые треугольники как будто связывали их с фронтом, делали причастными к грядущей победе. Оказалось, что совсем не ждать писем, не бояться и не дрожать при виде малолетней почтальонши еще хуже. Лучше страдать, но ждать.
Айбар строчил много, безграмотно и бестолково. У него не оказалось других корреспондентов, кроме Сенцовых, а на привалах писала вся рота. Бойцы держались за письма из тыла, как за ниточки. Если ты получаешь письма, тебя кто-то ждет, тебе нельзя умирать. Он негодовал, что Ак-Ерке не присылала хоть пару строчек. Уже много раз отправлял треугольники и к ее матери, и к сестре – все впустую. Он списывал ее немоту на дремучесть, неграмотность, по-русски слова на бумаге складывать трудно, а по-казахски она и вовсе не умела. Жена всегда казалась недалекой, но милой, притягательной. Он ее не за ум и дальновидность взял, а по зову чресл. Это нормально в юности, но теперь-то, когда война и голод, когда его уже осудили, едва не похоронили и опять могли убить каждую минуту, вроде бы пора повзрослеть. Если с ней что-то случилось, должны бы дать знать, если не хочет о нем помнить, боится гонений от власти или презирает – достаточно двух строчек. И все, он больше не станет докучать. Но молчание рождало всякие домыслы, обидные и тревожные.
Сам он сильно помудрел в окопах, русские и прочие товарищи, ученые, многие с институтскими дипломами, совсем иначе смотрели на жизнь, на роль каждого существа в круговороте солнца и планет. Много интересного узнал он об истории, без устали вращающей свой военный барабан: на кого упадет стрелка, тому и в бой. Наслушался о русском царе, которого убили, о реформах, которые трагически запоздали, о первой войне, которой он не застал. Потихоньку, лежа в землянке, вскрыл собственное нутро, понял, почему хотел жениться, а почему убирать урожай, увидел другими глазами мать и ее судьбу, спросил себя честно про отца.
Комвзвода, степенный Ильин, почти кандидат наук и почти дважды разведенный, однажды на привале в Польше похвалил его:
– Ты молодчина, Байкулаков, умеешь учиться.
– Как это?
– Не принимаешь все на веру. Таким оставайся. Все проблемы человека в голове, и все радости – в ней же. Если будешь осмысливать поступки, остерегаться ошибок, то избежишь разочарований. Главное – не нарываться самому, а если судьба подлянки подкинет, то своевременно разглядеть и посторониться.
Айбар ничего не понял, долго думал, хотел снова допросить комвзвода, но того убили. На его место назначили горластого Игоря, и философские беседы спрятались в походные мешки. Только в самом конце войны, в 1945-м, он осмыслил сказанное покойным Ильиным: надо делать лишь то, в чем уверен, не принимать на веру чужих доводов.
Домой он вернулся зимой, после Германии пришлось еще поперебирать морщинистые складки земли: повоевать в Праге, попугать остатки самодеятельных партизан в Белоруссии. Там его задело шальной пулей из обреза, и военврач постановил, что поход завершен.
Мирная зима за окном поезда дисциплинированно расстелила
Поезд ненадолго выкинул его в Акмолинске и сразу повез к Бурабаю, к Ак-Ерке. Поросшие величавыми соснами горы, сказочные, беззастенчиво протыкавшие голубизну неба, – это тоже керемет, но покой дарила только степь. Он смотрел в любовно расписанное изморозью окно и не верил, что скоро увидит жену, сына, что дожил до них. На предпоследнем, прибрежном кусочке пути повезло с попутными санями. Озеро лежало голубоватой географической картой с тропками границ и лунками населенных пунктов, заиндевелые штыки камыша чутко сторожили покой. Возница скрипучим «тпр-р-р» остановил лошадь возле рыбьего скелета тополя на развилке: дальше два километра пешком. Снег проваливался под ногами, поэтому Айбар пошел по льду, несколько раз поскользнулся, упал, больно ушиб раненое колено, но на пухляк не вернулся – так быстрее. Новости застигли его у крайней избы, где остановился на перекур:
– Ты в какой дом, балам? [135] – словоохотливый аксакал протянул за папиросой попорченную экземой кисть.
– К Батырхановым. Моя Ак-Ерке здесь войну пережидает.
– А! Так… так… Она вернулась еще прошлым летом.
– Откуда вернулась? – Айбар вгляделся в тыквенную кожу, болячки налипли к ней лоскутами старой газеты. – Возьмите всю пачку, ата [136] . – Он протянул старику полупустую коробку трофейных австрийских.
135
Балам – сынок (каз.).
136
Ата – дедушка (каз.).
– Ай, рахмет, балам, уважил шала. – Глаза старика масляно заблестели. – А келин что? Келин пожила у Рахимбая и назад прибежала.
– У… у какого Рахимбая?
– Ты не знаешь разве? Знатный бай, большое стадо. Его сын председателем в «Красном Октябре».
– Как… Каким председателем? Как пожила?
– Так Рахимбай-то овдовел, вот и взял себе молодуху. – Аксакал с удовольствием затянулся, посмотрел на собеседника и осекся: – Твою, что ли, получается?
Айбар промолчал, на глаза наплывали красные полоски, как в госпитале. Услышанное не вмещалось в грубую фронтовую шинель, пришлось ее расстегнуть, подышать морозом. Он протянул руку к старику, взял пачку папирос, закурил новую.
– М-м-м… м-м-м… – Айбар мычал, пытаясь сложить из ярости и разочарования какое-нибудь приличное слово, но таких долго не подворачивалось. Он докурил вторую и наконец выдавил: – А что с Рахимбаем? Почему вернулась-то?
– Так похоронили его прошлым годом. Дети и погнали токал взашей, получается. Пока жив был отец, терпели, а потом – саубол, айналайын [137] . Теперь опять коз доит и конский кизяк собирает… А ты, получается, прямо с фронта? Вот как, балам… – Старик помолчал, докурил папиросу до самого донышка и с сожалением утопил окурок в праздничном снежном колпаке вбитой стоймя жердины. – Ну я пойду? Храни тебя Аллах!
137
Саубол, айналайын – прощай, дорогая (каз.).