Жирандоль
Шрифт:
– Все равно. Лучше одна останусь, чем с колхозником. Ну подумай сама, Инн, о чем мы с ним говорить будем?
– Так ты его и научи. Я так поняла в свои сорок, что главное – любовь, как бы это банально ни звучало. Знаешь, как мы с Левушкой изменились за эти годы? Когда женились, совсем иными людьми были, не так думали, о другом мечтали.
– Легко сказать. – Младшая надулась, но старшая услышала сомнение в голосе. – А с женой его что делать?
– А калек вокруг сколько, посмотри. И ничего, любят их и жены, и девчонки, замуж идут. Вот ты и представь, что бывшая, – она выделила важное слово голосом, – бывшая жена – это его увечье, и надо с ним жить.
– Инн, Инн, – легкомысленная Ася бросила на полпути вопрос судьбоустройства и переключилась на прихоть, – а можно я буду на скрипку ходить? А? Ну, пожалуйста.
– Ну ходи, если хочешь, у тебя своя
– Ну по вечерам же, и деньги… – Привычка отпрашиваться у сестры до сих пор играла с младшей Шевелевой в злые игры, хоть на календаре уже вышагивал 1946 год, значит, ей исполнилось двадцать восемь. Однозначно пора выбирать суженого, а не учителя музыки.
– А что за преподаватель? – Инессе почудилось неладное в горячности сестры, может, там совсем другие тараканы завелись, а она тут к случайному заводчанину сестренку примеривала.
– Он старичок, ленинградский профессор. – Агнесса поняла, о чем кручинилась Инна, и поспешила ее разуверить: – Ему шестьдесят. Преподавал в консерватории.
– Женат? – Инесса гнула свою линию.
– Нет, одинокий.
– Хм… А какими судьбами он в Казахстане?
– Ссыльный.
– Питерский… Как интересно! – Сестра уплывала в объятия Морфея вслед за мужем, сложившим во сне губки бантиком, как мальчишка-дошкольник. – Ну иди, раз питерский. Может, знал еще наших кого… А к этому казаху присмотрись… Мне он понравился.
Агнесса улеглась спать, недовольно пофыркивая: «Графская дочь и сын чабана, фи-и, какой мезальянс!» Ей снился пышный концертный зал и она на сцене в огненно-желтом платье, со скрипкой, стройная, парящая, зажигающая. Зал рыдал и аплодировал, мужчины тащили к ее ногам тяжелые букеты и корзины. Только в Акмолинске такого зала еще не построили. И ей никто не сказал, что скрипичные руки не терпели больничных уток.
Глава 17
В 1945-м Арсению Михайловичу Корниевскому исполнилось шестьдесят. Первая половина его жизни могла служить декорацией к спектаклю о лощеном избалованном сухаре, а вторая – к трагедии о гибели эпохи, кровавом терроре и крушении надежд. Однако если бы кто-то наверху – нет, не в исполкоме или райкоме партии, а там, на самом верху – поинтересовался, когда же он действительно был счастлив, то вторая половина перевесила бы первую. Молодость вела себя скучно, бурным развлечениям предпочитала тоскливые репетиции, по улицам сановного Санкт-Петербурга ходила осторожно, боялась поранить руки или запятнать репутацию благородной семьи. Младший брат Аркадий открыто потешался над неприспособленностью старшего, и не напрасно. Если бы Гарри в злополучном 1917-м не нашел невесту для Сэмми, тот никогда не решился бы сделать предложение ни бледной Лоле, ни любой другой барышне. Papa et maman уехали, Гарри сгинул в пучине революции, и бедному, никому не нужному музыканту стало совсем страшно и скучно жить.
Зато вторая половина жизни выдалась похожей на приключенческий роман. Сначала его потеснили в квартире, он голодал, бродил по улицам, прижимая к груди Страдивари несметной цены. Потом снова удалось получить место в оркестре, даже поездить с гастролями, засияла пленительная звезда успеха. Только он попробовал примерить на себя фрак знаменитости, как тут же скрутили руки за спиной и отправили в неведомую степь, где даже деревья не жили. Здесь предстояло заселять необжитый край, строить общину. Кому? Музыканту, кто тяжелее скрипки отродясь ничего в руках не держал. Разве не смешно? Разве не увлекательно? Арсений чувствовал, что, преодолевая напасти, наполнялся здоровой, горячей кровью. А во второй половине его жизни таких поворотных пунктов сыскалось много, поэтому прожитые годы казались интереснее, а значит, и счастливее.
Он перестал называть себя музыкантом полтора десятка лет назад здесь, в солончаковой степи под Акмолинском, содрав с огрубевших рук первый десяток мозолей. Нет, сначала пришли волдыри, потом адские боли с запахом гниющего мяса, потом новые волдыри и уже следом за ними благодатные мозоли, ссохшиеся коросты кожи, холеной и лелеемой, ублажаемой мазями и гимнастиками. Если мозоли – значит, и до плотных шишек недалеко. Таков закон метаболизма. И профессор музыки, признанный талант императорской консерватории, скрипач, на чьи руки молились почитатели Брамса, Вивальди и Сен-Санса, призывал на свои волшебные пальцы мозоли, просил их загрубеть, окостенеть, чтобы не так больно драл их черенок лопаты, не так колошматил по
Благодатные мозоли послушались, пришли, защитили, и Арсений Михайлович напрочь забыл свое прошлое, распевал со всеми у костра «Тачанку» и «По диким степям Забайкалья». Аккомпанементом служил восстановленный из руин кобыз, который профессору подарил чабаненок Муса в обмен на несколько уроков игры на гитаре. Никакой гитары, конечно, не наличествовало, аккорды перекладывались на домбру, но мотив сохранялся. Чуткое ухо Корниевского услышало в голоштанном пастушке некоторое дарование, уроки принесли радость обоим, все-таки пробуждать страсть к музыке – это не рядовая роль в советской массовке. Мальчонка светился невиданным счастьем, при каждой возможности наивно протягивал профессору свою покривившуюся в кочевках трынькалку и требовал: покажи пальцы. Корниевский смеялся и показывал. Муса трепетал от восторга, такие песни струились изредка из радио напротив сельсовета, самая заветная мечта – научиться их играть. В награду Арсений получил расстроенный и пересохший кобыз. Ему пришлось долго чинить подарок, но в итоге он запел таким светлым и чистым голосом, как будто это волшебная свирель. Муса со временем окончил музучилище, выступал перед войной на полевых станах, исполнял песни испанских революционеров и даже цыганские романсы. Гитара стала ему послушна не хуже двуструнной подруги. А профессор вполне адаптировал степного плаксу к своему изысканному репертуару.
Особенно красочно пропелись его годы в унисон с Ольгой. Они сошлись буднично – без страстных объяснений и томных ужимок. Белозерова со всеми мужчинами начинала отношения без романтики, весь драматизм она припасала на апогей и немножко оставляла на конец, чтобы расстаться не как трамваи на рельсах, а хотя бы как танцоры, завершившие свое выступление и кланявшиеся привередливой публике. Арсений Михайлович, обескураженный очередным поворотом своей судьбы, даже не сразу заметил, как спарился с этой яркоглазой голосистой женщиной. Да, кажется, у нее имелся слух и неплохой, но неразработанный голос. Полудрагоценный самородок, таких на российских дорогах можно лопатой сгребать. Случайный секс под сопение соседей он всерьез не воспринял. Это так, для разрядки. Какая могла случиться любовь посреди хаоса и произвола?
Их состав привезли в Казахстан и выкинули посреди степи, Белозерова снова «подселилась» к нему, профессор молча согласился. Он тогда переживал похороны музыки и беспокоился только о Страдивари, намертво прикрученной к стенке старого чемодана. Руки скучали по благородной прохладе смычка, но спасительные мозоли не позволяли баловаться фугами и кантатами. Через полгода или год Ольга раскрыла свои недюжинные организаторские таланты, сколотила две артели и первичную коммунистическую ячейку, начала выпускать стенгазету и проводить самодеятельные концерты. К ним неожиданно, но кстати заблаговолило начальство, стали приезжать делегации из других колхозов поучиться и подтянуться. Белозерова плавала в своей стихии: раздавала указания, зажигала, подстрекала к победам. Арсений любовался ее яркими, не потускневшими с возрастом глазами, чувственной складкой рта и по-девичьи тонкой талией. Как это ему повезло оказаться по соседству с пламенем и не обжечься? Профессор не мог надивиться: что эта жар-птица в нем нашла? В обычном напуганном воробушке? Но Ольга не отпускала от себя, а он никуда и не хотел убегать. Наконец Арсению Михайловичу открылось, почему большевики все преодолели и всех победили. Такие, как его Оленька, не умели сдаваться и проигрывать. У них начисто отсутствовал реверс – задний ход: или к цели, или пусть Вселенная разорвет на атомы. Самый опасный вид революционеров, потому что в них очень легко влюбиться.
Намучившись в мастерской, он шел в свою норку, страстно целовал родинку на подбородке и полночи напевал романсы Даргомыжского и Глинки. Когда профессор мурлыкал Рахманинова: «Проходит все, и нет к нему возврата», Ольгины огненные глаза начинали блестеть сильнее обычного, а на словах «Где свет зари нас озарявших дней?» с губ срывалось глухое рыдание. На этом его часть концерта заканчивалась, и наступала ее очередь. Репертуар подпольно-военной юности в очередной раз не подводил, но «Марсельезу» подавать в постель казалось кощунством, а «то мое сердечко стонет, как осенний лист дрожит» – пошлостью. Она остановилась на французских песенках и удивительно походила на Эдит Пиаф, которую под забытым богом Акмолинском, конечно, никто не слышал и не видел.