Живая душа
Шрифт:
Далековато был офицер, на пределе досягаемости. Однако Александр не мог упустить такую возможность и выстрелил. И не отполз, а остался на месте, глядя в оптический прицел, — уж очень хотелось проверить, сковырнул он офицера или нет.
Офицер повалился навзничь, это Александр увидел. Но в ту же секунду пуля немецкого снайпера с чмоканьем хлестнула по болотной кочке — совсем близко от головы Александра. Фашист засек его.
Александр скользнул на дно снежной траншейки. Была она мелковата, и отползать по ней было сейчас рискованно. С немецкой стороны заполошно залаяли пулеметы,
Но едва он шевельнулся в своей траншейке, собираясь ползти назад, как еще одна пуля щелкнула рядом. Фашистский снайпер, вероятно тоже обозленный и раздосадованный, продолжал следить за Александром.
Роли поменялись. Теперь уже немец охотился за Александром. И, пожалуй, шансов у немца было сейчас побольше.
В человеческой жизни многое зависит от случая. Совершенно случайно Александр выбрал сегодня эту траншейку для своей засады и так же случайно подвернулся под выстрел немецкий офицер. И теперь эти две случайности могли стать роковыми.
Александр лежал, вжавшись в дно траншейки, а пули фашистского снайпера время от времени щелкали то справа, то слева, и порой даже было слышно, как они шипят в снегу.
Куцый зимний денек уже кончался, близились сумерки. Если бы выпала сегодня «третья случайность» — глухая темная ночка, то Александр сумел бы незаметно уползти. Да только не выпадет этот случай. На бледно-фиолетовом небе первые звезды прорезались, и над кромкою леса всплывает белый, в ледяном блеске, шар луны. Ясная будет ночка, стеклянная.
А фашист прямо-таки остервенел. Будто поклялся, что не выпустит Александра живым. Стреляет и стреляет, и не спешит убраться в свой теплый блиндаж. И про осторожность свою забыл. И сумерки ему не помеха.
Погоди-ка, подумал Александр, а ведь тут появляется надежда переиграть фашиста. Ведь совсем неплохо, что он так рассвирепел. Это прекрасно, что он так рассвирепел. Попробуем его успокоить.
Отправляясь в засады, Александр брал с собой небольшой сосновый чурбачок. Он годился для разных случаев — в окопе можно присесть на него, можно использовать вместо бруствера, можно превратить в нехитрое «чучело», в отвлекающую мишень.
И сейчас Александр стал нащупывать ногой этот чурбачок, затем ухитрился поставить его торчком. Оставалось высунуть приманку над краем траншеи.
Все было правильно рассчитано. Едва Александр подтолкнул чурбачок и тот выкатился наверх, вздымая над собой снеговую шапку, раздался винтовочный выстрел. И на немецкой стороне, в кустах можжевельника, Александр различил бледную вспышку огня, похожую на розовую сосульку.
И Александр успел бы послать ответную пулю. Успел бы. Но по левому боку, под ребрами, полоснула рвущая боль, от нее перехватило дыхание. Отскочив рикошетом от чурбака, пуля немецкого снайпера все-таки задела Александра…
Теперь это был конец. Александр чувствовал, как от крови намокает нижняя рубаха и гимнастерка. Кружилась голова. Тошнотная слабость разливалась по телу. Боковым зрением Александр еще видел
Теперь конец. Долго в этой траншейке не пролежишь, потеряешь сознание и замерзнешь. А уползти немец не даст. Он еще следит. Он ведь понял, что его обманули.
Оставалось единственное — выстрелить наугад по кусту можжевельника. Это последняя возможность, почти безнадежная попытка, но Александр обязан ее использовать. Медленно — по волоску, по миллиметру, — превозмогая чудовищную боль, стал он приподниматься, приник к оптическому прицелу… И в это время фашист еще раз послал пулю в чурбачок. Очевидно, для проверки. Для пущей надежности. Снова вспыхнула в кустах розовая сосулька пламени, и Александр поймал ее в перекрестье прицела, нажал крючок. Вскинулась на колени белая фигура в маскхалате, упала, придавив ветки.
Чурбачок еще катился, как заводная игрушка. И тихо было на обоих берегах ручья. Александр полз по траншейке, локтем прижимая пульсирующую рану; он терял сознание, и опять полз, и опять падал лицом в снег.
Он не удивился, когда увидел Марину. Поверх искрящегося снега вдруг возникло зеленое поле, оно просвечивало, как нарисованное на стекле, оно было призрачным и все же ясным, отчетливым вплоть до каждой травинки. Плыли по нему тени облаков, ветер гнал золотую пыльцу. И шла навстречу Марина в красном полотняном платье. Александр хотел спросить, почему Марина одна, где она оставила сына, — и не спросил, потому что все померкло.
Очнулся он только в госпитале.
Все эти годы, тоскуя по родному дому, Александр прежде всего беспокоился о Марине, о сынке Мише, которого он не видел, а только воображал себе; значительно реже он беспокоился о матери. И совсем редко вспоминал отца. Это казалось естественным: отцу все-таки легче, он мужчина, он сильнее.
А отец, уже не очень здоровый человек, не подлежащий мобилизации по возрасту, добился отправки на фронт. И в сорок четвертом сложил голову на чужой земле, в Польше.
Александр узнал об этом, лишь когда вернулся домой.
Сынок Миша, которому было пять лет, долго не мог привыкнуть к Александру. Главным человеком, хозяином в доме он продолжал считать дедушку. «Не бери ножик, это дедушкин ножик!», «На дедушкино место не садись!», «Меня дедушка всегда Михаилом называл, а никаким не Мишенькой!»
Степан Гнеушев вдруг объявился — приехал отпраздновать возвращение зятя. Привез лосиного мяса, привез самогонки. Увидел Мишу, подхватил на руки:
— Это, стало быть, мой внук? А чего же белесый?
— В батьку пошел, — сказала Марина.
— Ну, тогда еще почернеет. Наша порода свое возьмет… У-у, сердитый какой! Здоровайся с дедом!
Миша вырывался из громадных его рук, отворачивался. На глазах появились слезы.
— Говори: «Здравствуй, дед!»
— Моего дедушку на войне убило…
— Это как же? Верно? — Степан обернулся. — Ах ты, я ведь не знал… Помянем тогда покойника. Разные мы с ним были, я его тихим да робким считал. Видать — ошибся… Н-да, покосила война народишку. Всю землю перетряхнула.