Жизнь без конца и начала
Шрифт:
Молился, а спал на перине, на полу. Не мог заставить себя лечь в постель, на белоснежную простыню которой густым красным пятном вытекали из Шириного лона его не рожденные дети. Как вспомнит ее безжизненно белое лицо, фиолетово-черные провалы глазниц, неподвижное тело, остекленевший взгляд, ее лоб, обжигавший холодом губы, будто уже умерла и никогда ничего не повторится: ни их жаркая любовь, ни ее щемящая нежность, от которой ноет в груди и слезы текут по щекам, — как вспомнит все это, завернется с головой в одеяло и мычит, как раненый зверь. Мычит, кусая руки, чтобы Шира не услыхала его боль, не увидела его слез.
Арон стыдился этих слез, а поделать ничего не мог, они текли и текли, просветляя душу.
С рождением Гиршеле все переменилось в доме: отступили страхи,
Она была на год старше Арона и почти на голову выше, оберегала его, опекала, отчаянно защищала от обидчиков, водила его за руку, и маленький Арон был счастлив. От рождения хромой на правую ногу, он чувствовал себя неполноценным, и казалось, что никто его не любит по-настоящему. Только мать и отец жалеют, да и то — материнской ласки почти не досталось ему, умерла мать, когда он еще мальцом маленьким был, несмышленым. Почти и не помнит ее — лишь синие-синие глаза в пол-лица, неотрывно глядящие на него, тревожно, нежно, с любовью.
Кажется, он помнит, как мама закрыла глаза. Ресницы затрепетали часто-часто, с их кончиков посыпались слезы, прозрачные, как капли росы на зорьке, она погладила его по волосам, провела холодной ладонью по лицу, отчего у него все тело покрылось мурашками — от головы до пальцев ног, сложила руки на груди, плотно сжала губы, и ресницы больше не дрожали.
Впервые увидев Ширу, Арон сразу понял, что не зря явился на этот свет: она — его фея.
Многодетная и бедная семья Ширы объявилась в местечке неожиданно и шумно, как цыганский табор: вокруг повозки, которую тащила тощая кляча, шумно колготились мал-мала меньше, кто-то кого-то нес на закорках, кого-то тащили за руку, почти что волоком, кто-то напевал колыбельную, баюкая младенца, кто-то громко беззлобно переругивался. Лица у всех серые от усталости и дорожной пыли, глаза настороженные, недоверчивые. Дошли до соседнего обгоревшего дома, обугленный дверной проем которого был для чего-то забит досками крест-накрест, а дальше зияло пепелище.
Здесь весной сгорели самые бедные и тихие в местечке дедушка Хаим и бабушка Хая, как-то неприметно сгорели, ночью. Когда соседи проснулись от дыма и сполохов пожарища, тушить уже было нечего. Хаима и Хаю искали два дня в камышах на ставке, в Канелской роще, думали — спрятались с перепугу. На третий день на общем сходе в кладбищенской синагоге совершили некошерный [13] похоронный обряд без покойников, прочитали кадиш, все заупокойные молитвы, оплакали несчастных стариков со всем состраданием, на какое были способны, — такой трагедии в местечке не случалось.
13
Кошерный — в широком смысле: разрешенный еврейскими религиозными предписаниями.
Поставили две могильные плиты на границе женской и мужской части кладбища, чтобы не разлучать неразлучных Хаима и Хаю. Исаак-каменотес аккуратно выбил две шестиконечные звезды и все слова, которые полагалось, буквы — одна к одной легли, будто не на камне, а на листке бумаги легким перышком писаны. Исаак от старания языком губы облизывал, работал, не поднимая головы. Впервые даром работал, некому было заплатить, а усердствовал как никогда прежде.
В местечке знали, что у Хаима с Хаей своих детей не было, хоть не родились здесь, в Юстинград перебрались из местечка Канела, что на границе Уманского и Таращанского уездов, и на глазах у всех вдвоем старость коротали, тихо, дружно. Все за ручки держались, как дети малые, куда бы ни шли — козу пасти, в синагогу шабес [14] справлять или какой другой праздник, в лавку за продуктами или белье в ставке полоскать. Всегда — неразлучной парочкой. Так и в смерти вышло — сгорели вместе, тоже, поди, — рука в руке.
14
Суббота (идиш).
«Счастливые! Все
Хотя какой уж тут покой, Господи, — деревья, старые, могучие, корнями еврейское горе впитавшие, до сих пор болеют и отмирают. Стоят по обеим сторонам рва немыми очевидцами и соучастниками случившегося здесь злодеяния, корежатся, гнутся, тянут в небо иссохшие ветви, заломленные как руки в безысходной мольбе. Кругом тишина — ни выстрелов, ни криков, ни стонов давно уж не слышно, ни людских голосов, ни плача живого. Некому плакать над этой могилой. И эхо онемело, и птицы не поют. Тишина царит в Канелском рву, чуткая, напряженная тишина.
А тогда, после пожара, у одиноких стариков Хаима и Хаи столько родственников объявилось в одночасье — соседи диву дались. И умирали от любопытства — кто? откуда? как про пожар-то разведали?
Оказалось — семья одной из одиннадцати племянниц Хаима по отцу, от младшего брата: весь табор, мал-мала меньше. Веселые, работящие, незлобивые, к соседям приветливые. В местечке всем по нраву пришлись — редчайшая редкость, следует признать. При большой плотности населения и ограниченном пространстве проживания своих-то соседей, с которыми вековали бок о бок, не больно жаловали, как повелось от роду, — ссорились, злобились, вечно что-то делили, что уж говорить о чужих, пришлых невесть откуда.
Оно конечно — никакой еврей еврею не чужой, единый народ и судьба едина. Так-то оно так, и в Торе об этом все подробно прописано со времен прародителей, через века. Какой еврей этого не знает!
Но в каждодневной жизни не все так просто, не цадики, чай, живые люди во плоти. А этих, Хаима и Хаи родственников, признали сразу и привечали все, даже самые злыдни и забияки. Уж больно были добры, приветливы и услужливы, всем своими пришлись и чуть что — их звали на помощь. Семья большая, рук много, и все умелые, от малых детей до стариков — кто шьет, кто лечит, кто птицу смолит лучше всех, кто подушки и перины лебяжьим пухом набивает, кто покойника обмывает по всем законам, кто цимес, шкварки и фаршированную рыбу готовит как-то по-особому, лучшие хозяйки местечка не стыдятся поучиться, как молодухи на выданье.
Странная история, жили же как-то без этой бедняцкой кодлы не один десяток лет, и все было исправно, со всеми проблемами справлялись: и свой шойхет [15] , и свой шорник, и модистка, и кантор, и аптекарь, банкир и балагула [16] , свой каменотес — все было в местечке, никуда не выезжали без особой нужды. А все же пришествие это запомнилось, даже свое местечковое летосчисление появилось: «Да давно это было, — говорили, — еще при Хаиме и Хае» или: «Уж после Хаима и Хаи случилось…» И всем в местечке было ясно. Долго так говорили, пока не грянула беда, одна на всех, затмившая все, что было раньше.
15
Резник, совершающий ритуальный убой скота (идиш).
16
Извозчик (идиш).
Арон тоже запомнил этот день на всю жизнь. Не просто запомнил — считал его днем своего рождения, потому что впервые увидел Ширу. Еще в толпе, серую от пыли, как все, уставшую, с орущим младенцем на руках, ничем вроде бы не приметную, разве что толстой русой косой, разметавшейся по спине, и неправдоподобно длинными ресницами, за которыми не видно было глаз, и еще маленьким розовым ушком, тонким, прозрачным, как диковинная морская ракушка, которую он никогда не видел. Наверное, он все это придумал после, а тогда просто сердце вдруг дрогнуло от какого-то счастливого предчувствия так оглушительно, что он даже испугался, в горле сделалось сухо, а глазам больно.