Жизнь без конца и начала
Шрифт:
И два заскорузлых пальца утыкались прямо в Голдину грудь.
— Да возьмите все, что вам нужно, я всю жизнь всем все раздавала. Возьмите, — говорила она, пересиливая боль в сердце.
И руку протягивала за сердечными каплями. Броха хватала пузырек и выливала на пол:
— Скорей подохнешь, чего зря лекарства переводить.
И продолжали измываться над беззащитной Голдой.
— Все возьмите?! — свистели и визжали Сруль и Броха. — Все?! Все богатство, Израилем твоим накраденное, выродки твои вывезли с родины, которая их учила, лечила, стипендию и премии давала, тайком, между прочим, вывезли. А что осталось, мы все приберем, без твоего благодетельства, не рыпайся. Сдохни уж поскорей.
— Не крал никогда Израиль… кристально честный был человек… трудился
Четыре алчных глаза вспыхнули прямо перед ее лицом, она поняла, что «золотая» — единственное, что они расслышали из ее сбивчивой речи. Все, больше — ни слова.
Нет, такое Голда не могла терпеть долго. Есть перестала, слегла, мысли стали путаться. Зовет кого-то, жалуется: «Ну где она, куколка твоя ненаглядная, где? Режим соблюдает — обтирания, приседания, сон дневной, ночной, прием пищи по часам. А до меня никакого дела нет уродине твоей, куколке безобразной. Фейга бы меня никому не дала в обиду, а ты ее в чулане запер. Выпусти Фейгу… открой дверь: выпусти… И признай перед смертью, что настоящая куколка — я, я — куколка…»
«Куколка, куколка», — напевает прадед мой Мендель. И Голда улыбается — хоть какая справедливость торжествует. «Дорушка, куколка моя ненаглядная, прыг, прыг, прыг», — и подбрасывает обеих на коленях. И Голда горько плачет — нет, и перед смертью не пожалел ее отец.
А как просветлеет умом ненадолго — видит над собой перекошенные от злого нетерпения лица Сруля и Брохи. И Броха все норовит ей что-то в рот влить — нос зажимает, губы порвала, ложку засовывая. Гестаповка!
«Помогите, есть у меня хоть одна родная душа на свете?., помогите…» — про себя молится бедная Голда, вслух боится. Но: «Бог, всесильный, всемогущий, милостивый, милосердный и долготерпеливый, да покорит милосердие Твое гнев Твой на меня, Голду, дочь Леи, сбрось в пучину моря все мои прегрешения, прости и помоги, Господи…»
Душа моя разрывается — слышу каждое слово неловкой Голдиной молитвы. Сейчас слышу, долгие годы спустя, а тогда — ни я, никто другой, ни даже сам Господь Бог не услышал, не помог…
И моя зловредная бабушка Дора жила как ни в чем не бывало, не отклоняясь от своего расписания, ни один пункт не исключила, чтобы для Голды хоть раз в неделю время выделить. И когда мама моя по телефону из Москвы спрашивала ее о Голде, недовольно поджимала губы (вижу это, будто рядом стою) и отвечала всегда одно и тоже:
— Вэй из мир, Вольф, ну что без конца одно и то же спрашиваешь — живет…
А вот уже и не живет. Настало — после.
И я, прилетев в Одессу, прямо из аэропорта звоню моей зловредной бабушке Доре. Она дома, обедает и, когда предлагаю заехать за ней, чтобы вместе попрощаться с Голдой, спрашивает:
— Зачем это?
— Так ведь она умерла, бабушка, — осторожно напоминаю я, на миг испугавшись, что от горя у нее в мозгах помутилось. Но она тут же привела меня в чувство:
— Я не люблю мертвых, Голда это всегда знала. Что я теперь могу для нее сделать, что? Все, это таки конец.
И я услышала короткие гудки…
«А что вы раньше сделали?!» — ору я, но не в телефонную трубку, а в лица случайным прохожим, которые идут мимо, без особого любопытства глядя в мою сторону — в Одессе много городских сумасшедших, они часть общего колорита. «А что вы раньше сделали?!» — это я не им ору, а моей зловредной бабушке Доре, я ведь с ней на «вы».
Кривой Сруль и рябая Броха в Голдину комнату никого не пустили. Гроб стоял во дворе на двух колченогих табуретках, у Голды таких никогда не было — деревянный, неровно струганный, с кривыми гвоздями, вбитыми чьей-то неумелой рукой, будто сам Сруль сколачивал. Точь-в-точь так же торчали гвозди из набоек, которые он за всю свою трудовую жизнь так и не научился ставить — больше дня не держались, отлетали вместе с гвоздями, рантами
Никак не могу отвлечься от этих ненужных подробностей, свалившихся на меня невесть откуда — ни Сруля, ни Броху я раньше никогда не видела и набойки у него отродясь не ставила. Откуда я все это знаю — тайна за семью замками. И ведь не просто знаю с чьих-то слов — я вижу сгустки кровавой мокроты с гнутым гвоздем посередине, вижу это на земляном полу накренившейся набок, как Пизанская башня, сапожной будки на углу Чичерина и Энгельса, рядом с заправкой сифонов. Мало того — вижу, как он ночью сколотил наскоро уродливый гроб из ворованных досок. А Броха, пританцовывая вокруг, довольно послюнила пальцы и сказала: «Эх, еще пару рубличков сэкономили на этой дряни».
Господи! Ну что плохого им сделала несчастная Голда — обворовали же, обчистили до нитки, буквально, ну да, немного осталось после отъезда Милечки и Додика, но кое-что все же осталось. А Голда лежит неодетая, непричесанная, неприбранная. Лицо — никакое: на месте пухлых ярких напомаженных красной помадой губок — дыра, провал, и глазницы запали, будто какой-то злодей выковырял оттуда ее большие голубые глаза и повыдергал густые рыжеватые ресницы. Бедная Голда, слава Богу, она этого никогда не узнает.
Стою у Голдиного гроба в пустом дворе под палящим солнцем, еще три-четыре соседки выползли из своих сараюшек — да что это за похороны, стыд смотреть. Развернулись и ушли, им что: они-то Голду и не знают, почти не видели, около полугода всего и прожила в этом дворе. Но и чужим людям стыдно. Что мне сказать — одна стою, из Москвы прилетела, зачем?
Сруль ходит вокруг гроба важный, будто при исполнении какой-то секретной миссии, на Голду посматривает подозрительно, словно боится, что умерла не по-настоящему. Время от времени кулаком гвозди подбивает, видно, не ошиблась я — сам гроб сколотил или украл по привычке, хотя где можно гроб украсть, вроде бы уже бывший в употреблении — ума не приложу. Да я вообще не понимаю, что здесь происходит. Броха себе другую роль назначила: как только заходил во двор кто-нибудь — сюда ли, с Голдой проститься (все же несколько человек знакомых собрались — слухом земля полнится, а Одесса — подавно), в гости ли к кому-то не в добрый час или проходным двором на другую улицу выйти вознамерился — Броха за руку хвать, к гробу тянет, плач похоронный заводит: «Ой, намыкались мы с нею, намучились, никого родных рядом не было, сестра родная не пришла ни одного разика, сыночки родину продали, мать старую бросили одну-одинешеньку, кормили-поили-лечили — все мы, из дома все продали, свои трудовые сбереженья потратили, хоронить надо, а денег-то нету…» И собрала-таки деньги, ни одного из рук не выпустила, пока не раскошелился, — и видно было, что не выпустит.