Жизнь и смерть генерала Корнилова
Шрифт:
— Ах, Ребров, Ребров, — прошептал Корнилов растроганно, хотел сказать что-то ещё, но не смог: в нём словно бы что-то заклинило, и он начал повторять раз за разом, совершенно не замечая, что говорит: — Ах, Ребров, Ребров! Ах, Ребров...
Висячие, отросшие усы у Корнилова расстроенно дёргались. Он вспомнил, как Ребров отбил у егерей его коня. На следующий день снарядный осколок срезал коню со спины часть шкуры, а два мелких осколка всадились ему в круп.
— Нам нечего делать здесь, ваше высокопревосходительство, — прошептал
— Наших здесь много? — тихо спросил Корнилов.
— Из Рымникского полка человек двенадцать, из Измаильского человек двадцать пять, из Ларго-Кагульского человек пятнадцать — в общей сложности из нашей сорок восьмой пехотной дивизии человек восемьдесят. Большинство попало в плен раненными, многие были без сознания. И я тоже, ваше высокопревосходительство, — добавил Ребров.
— Кормят здесь плохо?
— Очень плохо. Среди наших много голодных. Понос, дизентерия.
— Продукты купить можно?
— Если есть золотые монеты, десять либо пять рублей, то можно, на бумажные ассигнации ничего не дают.
Корнилов расстегнул шинель, следом расстегнул пуговицы кителя. Внутри, в маленьком потайном карманчике, пришитом к кителю, у него лежало пять золотых десятирублёвок. Он отщипнул пальцами две монеты.
— Держите, Ребров.
— Зачем, ваше высокопревосходительство?.. — Голос у унтера сделался виноватым.
— Держите, держите! Купите, если удастся, еды, подкрепитесь сами и товарищей своих подкрепите.
Ребров взял монеты, поклонился генералу.
— Каждому добуду по куску хлеба, — пообещал он.
Вечером Корнилов сидел в каменной каморке и на листе бумаги писал немецкие слова — язык этот давался, в отличие от других, ему с трудом. «Дер Вег» — путь, дорога. «Вег» ещё переводится как «прочь». «Кинвег» — дорога туда. Нет, всё-таки суконный язык немецкий. «Шоймен» — пениться. «Дас Лезегельд» — выкуп... Корнилов вздохнул. Слова «прочь», «выкуп», «дорога туда» имеют самое прямое отношение к его планам. «Ди Хинрихтунг» — казнь.
Он усмехнулся. Чего-чего, а казни Корнилов не боялся. Это гораздо легче, проще, чем, скажем, потеря чести. Потеря чести — это страшно, а казнь — нет.
В маленьком, зарешеченном толстыми прутьями оконце был виден чёрный огромный двор, устланный крупными плоскими камнями, по которому расхаживали двое часовых с винтовками. Шаги их звучали убаюкивающе. В четырёх углах двора в землю были врыты столбы, на них висели газовые фонари, дававшие неровный жалкий свет.
Разъезжая по лагерям, Корнилов старался запоминать, куда какая дорога ведёт, где стоят австрийские посты. Интересовало его и то, как мадьяры относятся к русским.
Жене своей он отправил — через Красный Крест — несколько писем, совсем, впрочем, не надеясь, что они дойдут до Таисии Владимировны, на этот счёт он даже сделал в конце писем специальные приписки... Ответа не получил.
Главное было, чтобы Таисия Владимировна знала, что он живой,
Через месяц Корнилов снова попал в город Кёсег, в резервный госпиталь, расположенный в дубовой роще, на невидимой границе Австрии и Венгрии, — два государства эти были слиты тогда в одно...
Стояло тихое лето, недалёкие горы таяли в горячем сизом мареве, в роще самозабвенно пели птицы. От пения их щемило душу, горло сжимала чья-то тугая лапа.
Корнилов пробовал избавиться от неё — бесполезно, на шею словно бы насадили металлический обруч.
Через три дня к Корнилову в госпитальный барак пришёл врач.
— Вам, господин генерал, надо бы банки поставить, — послушав хрипы, возникшие в груди генерала, произнёс врач на чистом русском языке.
— Вы русский? — спросил Корнилов.
— Так точно! Полковой врач Гутковский.
Генерал вздохнул: в любом немецком лагере сейчас сидят русские.
— Ну что ж, банки так банки, — покорно сказал Корнилов, хотя очень не любил разные медицинские процедуры — не потому не любил, что от них не было никакой пользы, по другой причине — ощущал себя беспомощным, особенно когда ставили банки, лёжа с голой спиной и задранной на шею рубахой. — Ставьте!
— Организм у вас крепкий, господин генерал, — сказал Гутковский, — только ослаб после ранения. Организму нужна реабилитация.
— Реабилитация... — Корнилов поморщился: он плохо относился и к разным словечкам, имеющим к России примерно такое же отношение, как Кёсег к Гималаям.
— Да, восстановление организма, — подтвердил врач.
В госпитале работало несколько русских военнопленных. На подхвате у Гутковского, в частности, находился фельдшер Окского пехотного полка Серафим Цесарский, тёмные тесные палаты убирали Константин Мартьянов и Пётр Веселев — неунывающие люди, которые вечером под мандолину пели грустные песни про ямщика и его погибающую любовь, песни эти приходили послушать люди из всех бараков.
Гутковский снабжал их лекарствами, лечил, выдавал рецепты, занимался растирками, ставил банки и клизмы, заставлял стирать бинты... А вообще, русская речь в Кёсеге звучала в различных местах, не только в резервном госпитале, предназначенном для военнопленных.
Банки Гутковский поставил мастерски, Корнилов даже не почувствовал их, после двух сеансов ему сделалось легче, и Корнилов поблагодарил врача.
— Спасибо, доктор. Напрасно я сомневался в силе банок.
— Ещё пара сеансов — и вы можете говорить мне спасибо, ваше высокопревосходительство. Сейчас ещё рано.